Изменить стиль страницы

— Вы нашли его? — спросила Тамара, закрыв глаза, потому что Кэт принялась накладывать новый слой грима, в четвертой картине более резкое освещение, и тени надо было положить иначе.

— Вы имеете в виду… — пробормотал Стадлер. — В общем-то… Не могу сказать точно, следствие еще не закончилось.

— Но ведь он не в театре! — воскликнула Тома, не представляя, что добивается от Стадлера ответа, которого тот дать не хотел.

— Нет, — буркнул Стадлер, и я удовлетворенно кивнул, на что старший инспектор незаметно для Томы покачал головой и поджал губы.

Прозвенел звонок, шум в коридоре начал стихать, из динамика, стоявшего на столике, послышался голос Летиции:

— Мисс Беляев, ваш выход, начинаем через две минуты.

Кэт быстро нанесла последний штрих, Тома поднялась — нет, это уже была не Тома, это была Амелия, супруга личного королевского секретаря Анкастрема, влюбленная не в своего мужа, а в короля Швеции Густава III. Тома прошла мимо нас со Стадлером, на ходу тронула меня за локоть, будто коснулась талисмана, и вышла.

— Господи, — сказал я, — старший инспектор, вы еще не закончили задавать свои вопросы?

— Мне нужен ответ на один-единственный вопрос, — Стадлер пожал плечами.

— Лучше бы вы поговорили с вашим коллегой в Стокгольме, — сказал я. — Удивительное дело! Мне всегда казалось раньше, что только в книгах полицейские упорно держатся за самую нелепую версию, пока какой-нибудь любитель вроде Ниро Вульфа или Эркюля Пуаро делает за них всю работу. А тут, оказывается, в жизни…

— Третий звонок, — сказал Стадлер. — Послушаем?

И мы послушали. Заслушались даже. Впрочем, это я говорю о себе. Стадлер стоял рядом со мной в кулисе с непроницаемым выражением лица, и трудно было понять, слышит ли он музыку или думает о том, как бы не позволить сбежать человеку, которого называет свидетелем, но твердо считает преступником, хотя ни о мотиве, ни о способе совершения преступления не имеет ни малейшего понятия.

Чуть ли не единственное отличие музыки "Густава III" от всем известного «Бал-маскарада» состояло в арии Анкастрема (или Ренато), и зал ожидал эту арию с таким нетерпением, что аплодисменты после замечательного и даже более мелодичного монолога Амелии оказались совсем жидкими. Тома могла подумать, что спела плохо, и я подал ей знак, что все в порядке, все отлично, просто не надо было Верди ставить друг за другом две такие арии — ждешь вторую и не очень слушаешь первую.

Анкастрем спел хорошо. Аккуратно, я бы даже сказал, хирургически точно. Если на Винклера и подействовали недавние события (его ведь тоже допрашивали в полиции, и я мог себе представить — с каким пристрастием), то ни по голосу, ни по поведению об этом невозможно было догадаться. Профессионал. Си-бемоль на фразе "addio, addio" прозвучало чисто, как звон горного водопада, и гром аплодисментов был, конечно, заслуженной наградой. Впрочем, Тома спела свой монолог не хуже, и мне было за нее обидно. Я сказал бы ей это прямо сейчас, но второго своего выхода Тома ждала в противоположной кулисе, и я сумел только послать ей через сцену воздушный поцелуй, которого она, по-моему, не заметила.

Потом была сцена заговора и мелодия труб, от которой у меня обычно мурашки пробегали по коже, а сегодня соседство Стадлера, равнодушного, как статуя Командора, не позволяло мне чувствовать, я всего лишь слушал, причем не столько музыку и пение, сколько собственные мысли, которые перемещались в фазовом пространстве воображения будто сами по себе, и время от времени давали о себе знать точечными уколами, которые я фиксировал и записывал в памяти. Да, так, и это тоже, все, по идее, складывалось, но убийцу я все еще назвать не мог, и значит, надо думать дальше, думать и слушать, слушать и думать…

Я слушал и пытался думать, а Стадлер не знаю уж, слушал ли, но думать он мне мешал основательно — одним своим присутствием и косыми взглядами исподтишка.

Антракта между четвертой и последней картинами не было; после того, как Оскар принес Анкастрему приглашение на бал, опустился промежуточный занавес, и Густав-Стефаниос с печальным выражением лица спел, стоя столбом на авансцене, свою арию — нормально спел, в итальянской манере, даже слезу голосом пытался пустить, подражая незабвенному Джильи, но все равно похож был больше на механическую куклу, и зал реагировал соответственно: похлопали, но без энтузиазма. Кстати, и соль в конце арии на этот раз не прозвучало. Я вытянул шею, пытаясь разглядеть, как реагировал на пение Стефаниоса маэстро Лорд, но упустил момент — дирижер уже смотрел в сторону струнных, подавая вступление к последней картине.

Все ждали, и ясно было — чего. Поднялся второй занавес, и зрителям предстал во всей красе королевский зал приемов в Стокгольме тысяча семьсот восемьдесят девятого года. Уверен: даже в Лувре не найти было такой роскоши, и король Людовик-Солнце, давно, впрочем, к тому времени сошедший в могилу, наверняка позавидовал бы своему шведскому коллеге, глядя на лепнину и золотые статуи в основании широкой лестницы. На обычной премьере зал при виде таких декораций непременно взорвался бы аплодисментами, а сегодня никто и внимания не обратил: по лестнице должен был спуститься в зал Густав III, его ждали, его смерть готовились лицезреть со всем вниманием, и даже хитовый номер — песенка Оскара — был выслушан вежливо, будто это была проходная ария в полузабытой опере.

А потом все насторожились. Все — это значит, что даже на галерке, где вечно кто-нибудь шуршит, переворачивая листы партитуры, или обсуждает с соседом, сфальшивил ли тромбон или это обыкновенная «кикса», так вот, даже на галерке стало так тихо, что, когда оркестр сделал паузу перед началом дуэттино Густава и Амелии, я услышал, как на улице, видимо, у входа в театр, взвизгнул тормозами автомобиль.

— L'ultima volta addio, — пропел Стефаниос.

— Addio…

— Addio…

— E tu ricevi il mio! — воскликнул, появившись из-за колоннады злой и неумолимый Анкастрем, взмахнул бутафорским ножом, и пораженный в спину король картинно, как уже падал десятки раз в подобных обстоятельствах, опустился на пол, приняв такую позу, чтобы сцену смерти было удобно петь, глядя на дирижера, а не в сторону своей безутешной партнерши. Не знаю, действительно ли в зале ожидали, что сегодня убийство будет повторено на бис, но, когда Стефаниос приподнялся на локте и запел "Tu… tu m'odi ancor", публика разочарованно вздохнула, так громко, что маэстро Лорд нервно оглянулся. Стоявший рядом со мной Стадлер тронул меня за локоть и тихо спросил:

— То самое место, да?

Я кивнул, не оборачиваясь. Опера быстро шла к финалу, мистический смысл происходившего на сцене исчез в тот момент, когда стало ясно, что сегодня Густав выйдет на аплодисменты, и занавес опустился под мощные звуки оркестра, отгородив, наконец, зал от сцены, зрителей от артистов и прошлое от будущего.

Интермеццо

Перечитывая сейчас собственные записи полугодовой давности, сделанные, конечно, в спешке, поскольку время поджимало, к компьютеру я попадал редко и старался писать мало, но точно, так вот, перечитывая эти записи, я хорошо вижу, насколько они были сумбурны и уводили от истины вместо того, чтобы приближать к ней. Типичный метод проб и ошибок — нормальный, точнее, привычный в науке метод исследований. К сожалению. По сравнению со мной даже инспектор Стадлер являл пример целенаправленного прямолинейного движения без каких бы то ни было отклонений — лучше уж так, чем, как я, метаться из стороны в сторону, собирая факты, но еще не умея их разложить, чтобы нарисовалась правильная картина.

Элементарные вещи проходили мимо моего внимания, и если бы я подумал о них в нужное время, а не через несколько дней, то… Что? Я раньше мог бы назвать имя убийцы господ Гастальдона и Хоглунда? Нет, скорее всего. Чтобы сделать это, нужно было находиться в ином душевном состоянии, я просто не смог бы принять правду, даже если бы догадался. Но понять, в каком именно направлении движутся события, я должен был — и должен был избежать лишних движений.