Стоном отзывалось в палубах: бред ночей, плески волн, шумы и трески, звяканье снарядных стаканов:

- Матросы! - И снова вздернулись крутые подбородки. - Вас, - продолжал Ветлинский почти упоенно, весь в раскачке линкора, стынувшего под ним в пустоте отсеков, - вас, матросы, - выкрикнул он, - никто не тянул за язык, когда здесь же, на палубе "Чесмы", вами была принята резолюция о войне до победного конца!.. Разве не так?

- Так, - отозвалась "Чесма".

- А на деле? - вопросил Ветлинский. - С первым же выстрелом вы бежите, как бабы, и я, - главнамур стройно выпрямился над орудиями, - я, ваш адмирал, властью, мне данной от революционного правительства в Петрограде, лично от министра-социалиста Керенского...

- Уррра-а-а! - подхватил Мишка Ляуданский. И когда затихло это "ура", Ветлинский закончил:

- ...обладаю правами коменданта осажденной крепости. А это значит: я имею полномочия правительства расстрелять каждого, кто осмелится не исполнить приказа, отданного во благо революции, но я (пауза)... Но я, подхватил снова, весь в накале, - я не желаю, как член ревкома, подрывать демократию нового свободного мира... Слово за вами! Решайте во имя справедливости и республики, как поступить с изменниками делу революции?

- Адмирал прав, - кричал Шверченко, - хватит губами по атмосфере шлепать!.. К стенке предателей!

- Да здравствует наш революционный адмирал! - призывал Мишка Ляуданский и свистел: - Качать его...

На руках снесли с башни, высоко кидали в небо. И виделись отсюда, с этой вот палубы, узкие теснины Кольского фиорда, а там, в снежной замети, вставали просторы вод - в бешенстве штормов, в гибели рискованных кренов...

Именем главнамура кто-то - тихий и властный - отдал приказ о расстреле...

* * *

Ночью за хибарами Шанхай-города выстроили их над ямой.

С бору по сосенке: с "Бесшумного", с "Лейтенанта Юрасовского", с "Бесстрашного"... Они не верили: за что? за что?

Поручик Эллен натянул на руке и без того узкую перчатку, пропел во мрак, в стужу, прямо в людские души:

- Имене-е-ем революции... по врагам респу-у-уб-лики... Потом обошел ряды безмолвных трупов, щупая пульс каждого.

- Вот это стрельба! - похвалил он солдат. - Мне к этому залпу нечего добавить... ни одной пули. Молодцы, ребята! Революция вас не оставит - всем по бутылке водки.

...Князь Вяземский пришел к Ветлинскому.

- Шлепнули? - спросил, садясь без приглашения.

- Да, во имя революции.

- Во имя чего?

Ветлинский раздраженно повторил:

- Я же сказал - во имя революции!

- Так-так, понимаю... Только во имя России, пожалуйста, спишите меня с миноносцев. Я тоже самодемобилизуюсь.

- Ради чего, князь?

Ради этой вашей... революции.

Главнамур прикинул "за" и "против".

- Что собираетесь делать, князь?

- Купил каюту на "Вайгаче", который уходит во льды.

- А что вас привлекло именно во льдах?

- Краткий путь на Печору.

- Не понимаю. Для чего вам это? Вы даже не можете представить отсюда, какая это глушь! Бежать от революции можно... хотя бы в Париж! Но зачем же бежать от нее на Печору?

- Можете быть уверены, контр-адмирал, Печора с моим появлением забудет и думать о революции. К тому же, смею надеяться, Мурману вскоре потребуется прямая связь с Сибирью. А князь Вяземский, ваш покорный слуга, уже там, на Печоре, - вот и Мурманск, глядишь, связан с Сибирью... Что скажете на это, господин контр-адмирал?

Ветлинский подумал. Встал. Подтянулся.

- Что мне сказать доблестному офицеру? Счастливого пути, ваше сиятельство...

Под видом частного лица, заинтересованного в успешном промысле рыбы, князь Вяземский, словно старый сыч, надолго засел на неуютной Печоре, в самом ее устье, где догнивали избы старинной Пустозерской ссылки. Никто тогда на Мурмане не придал этому побегу князя особого значения: многие удирали по разным местам, самым неожиданным. Но впоследствии оседлость князя Вяземского на Печоре еще сыграла свою черную роль - в борьбе за Советскую власть на далеком Севере.

* * *

Плохо, ежели ты стал офицером в такое смутное время. Нет того блеска, что раньше, и не пенится в твоем бокале шампанское, и не улыбаются тебе барышни, когда ты, впервые надев погоны, пройдешься по миру эдаким гоголем...

Вот с погонами-то как раз и худо: досрочный выпуск машинных прапорщиков в мундиры принарядили, а погоны... Прямо скажем, нехорошо получается: дали обшитые галуном тряпки, и каждый выпускник химическим карандашом сам себе звездочку нарисовал. Обидно, хоть на людях не показывайся! Оттого и зовется такой прапорщик времен Керенского "химическим" прапорщиком.

Ну какой бы ты ни был, а все равно служить надобно. И вот в пасмурный день октября, когда пуржило над Кольским заливом, Тимофей Харченко очутился в Мурманске. Остро высмотрел за полосами метели борт родного "Аскольда"... Стоит, подымливает, словно на приколе. И дым нехорош - вроде дровами топят.

Во всем величии своего нового звания, Харченко окликнул одного матроса, трепавшегося с девкой у барака станции:

- Эй, мордатый! Не видишь? Помоги господину офицеру...

- Видали мы таких! - огрызнулся матрос, щупая девку.

- Вы как разговариваете?

- Как могим, так и говорим...

Да, плохо стать офицером во времена Керенского: нет того блеска, что раньше. И не пенится шампанское, и не улыбаются тебе барышни. Ну и так далее... Делать нечего, вскинул Харченко чемодан и потащился, как оплеванный, к берегу. Оно, конечно, обидно, еще как обидно! Волоча чемодан в сторону гавани, Харченко во всем обвинял дворянство: "Эти офицеры из благородных шибко виноваты, распустили матросов. Ранее проще было: дал кубаря по соплям - и все в порядке. Да и карцер тоже, он дисциплине способствовал..."

Бренча железными кружками, матросы на "Аскольде" гоняли жидкие чаи, когда Кочевой прибежал с палубы:

- Какая-то медицина с берега катит... Небось опять вшивых да трипперных искать будет!

Настроение на "Аскольде" было неласковое: казалось, сами мурманские скалы вот-вот обрушатся на корабль. Где-то там, далеко-далеко, Балтика... форты... хлесткий ветер на Литейном... своя братва в пулеметных лентах. А тут сиди как в могиле: в море - немцы и англичане, на берегу - начальство и контрразведка. Гиблое дело этот Мурманск!

- Харченко! - сообщили сверху. - Это не медицина, братцы. Сам Тимоха Харченко в новой фураньке сюда шпарит...

Кое-кто из "стариков" Харченку еще помнил. Бросая кружки, посыпали наверх. Окружив машинного, трепали дружески, гоготали над его "химией", старательно разрисованной на погонах.

- Ну, ваше величество! Дослужились... А повернись, хорош ты гусь... Только Тимоха, правду скажем: в форменке ты был красивше. Опять же и воротник. И ленты... Не жалко?

- Человек расти должен, я так смысл жизни понимаю, - объяснил Харченко скромно. - Я простой человек. Теперь из скотов серых в люди произошел. Чего и вам, ребята, желаю.

- А ты не шкура? - спрашивали, между прочим.

- Тю тебя! - смеялся Харченко. - Який же я тебе шкура, ежели на одном шкафуте с тобой под ружьем стаивал? Из одной миски шти хлебали... Я - сын народа!

Тогда ему сказали:

- Ну, коли ты сын народа, так и быть: дать народному офицеру каюту... Ту самую, в которой Федерсона убили. И пущай живет на радость команде. Свой парень в доску!

Тут Харченко впервые ощутил себя офицером: и чемодан ему подхватили, и до каюты провели. А за чаем спросили:

- А чего сюда приволокся? Сидел бы себе на Балтике...

- Неспокойно там, - отвечал Харченко, обсасывая конфету. - Уважения к офицерам уже никакого нету. Ну, а на "Аскольде" все свое, привычное... Вот и подался к вам, друга мои!

- Может, поспать ляжешь с дороги? - предложили.

- Нет, - отказался Харченко, - у меня еще дела есть..

До самого вечера болтался Харченко по берегу, выискивая для себя погоны. На барахолке, что шумно и бесцветно шевелилась тряпьем за Шанхай-городом, Харченко подошел к бледному, романтичного вида юноше-прапорщику, продававшему два австрийских штыка.