Я заметно охладел к занятиям в Училище, загружая свою голову неустанным чтением книг по разным вопросам - от зоологии беспозвоночных до выводов Канта и Гегеля. Повзрослев, я начал испытывать молодое горячее нетерпение: "Как? Прожито почти двадцать лет, и за это время я не только ничего не создал полезного, но даже ничего не разрушил вредного..."

А что я мог разрушить? Только самого себя.

Перейдя в высший класс Училища, я обрел право носить шпагу, при мундире я надевал парадную треуголку.

Но, выходя в свет, сначала угодил в потемки...

Давно все растеряно! Я лишился в жизни четырех библиотек и собрал под старость пятую, я не раз мог сломать себе шею, но каким-то чудом уцелела у меня вот эта карточка:

ЖОЗЕФ ИППОЛИТОВИЧ ПАШУ

ЗАХОДИТЕ, ВСЕХ ПРОШУ

Загородный, 26 Тел 2496

Только виноградные вина!

Мне даже самому интересно теперь писать об этом.

А все началось с венка - для покойника...

XIX век заканчивался. Эйфелева башня в Париже уже была признана высочайшим сооружением мира, на улицах столиц появился бензиновый угар первых автомобилей, в квартирах зазвенели телефоны, публика спешила по вечерам смотреть "фильму", наконец, в домах возникло и паровое отопление...

Так что прогресс человечества не топтался на месте!

Россия энергично сближалась с Францией, она расходилась с Англией и побаивалась союза Германии с Австрией, но почему-то совсем не пугалась Японии; Нансен блуждал тогда в полярных просторах; в Афинах возродились забытые Олимпийские игры, граф Цеппелин создавал дирижабли, в Гааге открылась международная конференция о всеобщем разоружении, после чего все страны начали усиленно вооружаться... Германский император Вильгельм II даже не скрывал своего боевого азарта:

- Этот фокус в Гааге придумала Россия, но пусть в Петербурге не думают, что я покидаю в море свои пушки, лучшие в мире, и пусть русские торчат в Маньчжурии, а в Европе они всегда получат от меня коленом под зад...

Я вспоминаю. Однажды из газет правоведы известились о кончине престарелого актера С., одинокого человека, угасшего в номерах Пале-Рояля, давнем притоне художественной богемы столицы. Мы собрали деньги на венок артисту, мне выпал жребий отнести его на Пушкинскую улицу. Был, помнится, очень жаркий день, все плавилось в зное булыжных мостовых. Венок (кстати, громадный) оказался старым, пока я тащил его на себе от Фонтанки, он осыпался так, что по его шелухе можно было проследить весь мой путь от "Правоведения" до Пале-Рояля.

Я долго мыкался среди номеров, где по коридорам слонялись непризнанные гении и спившиеся трагики, просто неудачники и писательская мелюзга, не способная отличить гранок от верстки. Наконец франтоватая ведьма, украшенная под глазом дивным перламутровым синяком, с сатанинским хохотом указала мне нужную дверь. Кажется, я попал - куда надо! На убогой койке лежал покойник в рваных носках, лицо его было закрыто платком, по которому ползали черные отвратные мухи.

В этом же номере сидел за столом непомерно толстый человечище, остриженный "под новобранца", и что-то писал. Вкратце я изложил этому чудовищу, что мы, будущие правоведы великой и многострадальной России, высоко чтящие бескорыстное служение святому искусству, приносим праху усопшего скромный дар наших искренних чувств... Толстяк заплакал. Я никогда еще не видел столько бурных слез, - они обильным потоком заливали его рыхлое, разбухшее и болезненное лицо.

- Ах, как это благородно! - сказал он, обнимая меня.

После чего вернулся к столу и невозмутимо продолжил письмо. С улицы доносилось громыханье телег, матерная брань гужбанов-извозчиков, а венок так оттянул мне руки, что я был бы очень рад поскорей от него избавиться.

- А куда мне его возложить? - спросил я.

- Вали на дохлятину, - сказал толстяк, сморкаясь...

С некоторым благоговением я возложил венок на мертвеца и даже постоял над бездыханным трупом, имея выражение неподдельной горести на лице. Кажется, я еще сказал при этом:

- Какая утрата для нашего искусства... правда? Толстяк согласился, что утрата для России ужасная.

- Садись, чижик. Выпьем рюмку, выпьем две...

Он вложил письмо в конверт, поверху коего уверенной рукой начертал без запинки адрес; краем глаза я прочитал:

Ищите в Саперном переулке

дом, где продаются булки,

квартира сороковая,

для мадам Е.Б. Роковая.

Обратный адрес: Пале-Рояль,

Ничего от прошлого не жаль.

Назвавшись Михаилом Валентиновичем Щеляковым, толстяк большим, как лопата, языком увлажнил почтовую рамку.

- Беда со мною, - сказал он вдруг. - Я ее, стерву, обожаю до безумия, а она свою любовь раздаривает другим.

- Так бросьте ее, неверную! - посоветовал я.

Щеляков щедро разлил вино по стаканам.

- Я тебе не о жене - о литературе. Это женщину можно бросить и найти другую. А литературу разве бросишь?

- Так вы... писатель? - восхитился я.

- Грешен, - скромно ответил Щеляков.

[Писателя с такой фамилией я не знаю. Скорее всего, наш герой встречался с ныне забытым писателем-юмористом М.В. Шевляковым (1865-1913).(Здесь и далее прим.авт.) ]

При этом он смотрел мимо меня. Я оглянулся. Покойник уже сидел на постели, просунувшись головой в мой венок, словно олимпиец, увенчанный лаврами. Он обложил нас "сволочами".

- Без меня пьете? - И сам двинулся к столу, развеваясь траурной лентой, на которой сусальным золотом было начертано:

НЕТ, ТЫ НЕ УМЕР - ТЫ

ВСЕГДА ЖИВЕШЬ В НАШИХ СЕРДЦАХ

Даже не вчитавшись в надпись, он зашвырнул венок в угол. Я понял, что попал не в тот номер и накрыл венком не артиста, а кого-то другого. Впрочем, это уже безразлично. Воскресший, опохмелив себя шампанским, снова опочил сном праведника.

- А кто это такой? - спросил я писателя.

- Капиталист... типичный кровосос - издатель!

Я с недоверием глянул на рваные носки "капиталиста", из которых торчали грязные, заскорузлые пальцы голодранца.

- Дыркам не верь! - пояснил Щеляков. - На этом мерзавце начет в миллион рублей. Если он столько задолжал, так подумай - сколько же людей он ограбил! И скольких разорил. Плюй на него, плюй. Перед нами издатель газеты "Это сезона".

[Судя по всему, автор записок говорит здесь об издателе В.И. Рамме, который после краха газеты работал в реакционных "Биржевых ведомостях", а позже издавал "Весь мир".]

Оплевав пьяного с ног до головы, мы (тоже не очень трезвые) выкатились из Пале-Рояля на улицу. Щеляков поцеловал меня.

- Отчего ты ведешь себя не так, как все нормальные люди? (Я не понял его.) Ведь естественно, что при виде встающего покойника надо бы тебе бежать без оглядки... Прости, я ведь наблюдал за тобой: ты даже не удивился! Мало того, ты еще и чокнулся с этой падалью... Неужели не испугался?

- Не знаю, - ответил я.

- Тогда пошли ко мне. Манечка будет бить нас чем попало, но ты не обращай внимания: она очень хороший человек, сам увидишь... редкая, замечательная женщина!

Мы пришли. Щеляков сказал через дверь:

- Манюня, это я, твой Миша. И не один... с другом!

Дверь на мгновение открылась. Чья-то могучая рука, сграбастав писателя за воротник, втянула его в квартиру с такой быстротой, с какой жалкую лягушку всасывает в трубу мощного насоса. Я услышал какой-то непонятный шум, будто из одного ведра перелили жидкость в другое ведро. Затем двери распахнулись, и по лестнице, теряя котелок и тросточку, скатился необъятный бегемот-Щеляков. Внизу я помог ему подняться. Он пошарил у себя в карманах и вручил мне ту самую карточку, которая уцелела в завалах моего архива.

- Только виноградные вина! - провозгласил он. - Зато у Пашу мы встретим самое благородное общество Петербурга...

Через двери пробился визгливый голос:

- И больше не ходить. Шляются тут... всякие!

- Ничего, - говорил Щеляков. - Манечка золотой человек. Но мы пришли слишком рано. Выпьем и придем чуть попозже...