- Власть или не власть? Плевать или не плевать?

Затем телеграф принял свежую ленту - знаменитый Приказ No 1. Отныне солдаты имели право не выполнять распоряжений офицеров, прежде не обсудив их в своем кругу; они могли смещать офицеров и назначать новых - по своему усмотрению; отдавать офицеру честь стало не обязательно, а титулы вообще отменялись. Алексеев полтора часа сидел у телефона, уговаривая Гучкова об отмене этого идиотского Приказа No 1, способного развалить любую, даже самую стойкую армию.

Нервно бросив трубку, Алексеев сказал нам:

- Как говаривал светлейший Потемкин-Таврический, "все наше, и рыло в крови". Отныне мне остается разрешить господам офицерам носить статское платье, ибо тут уже не до чести, а как бы уцелела физиономия-Приказ No 1 был подписан каким-то Н.Д. Соколовым, и в Ставке гадали - кто этот хорек, так здорово навонявший? С этим же вопросом обратились и ко мне.

- Не знаю, - отвечал я. - Но думаю, что большей ахинеи трудно придумать. Попадись мне этот эн-дэ Соколов, я бы расстрелял его моментально, как злостного врага русской армии, играющего на руку германской военщине...

- Да-а, - призадумались в Ставке, - вот и повеяло долгожданной свободой. Прав был Костя Нилов, говоривший, что скоро фонарей и веревок не хватит... Только не для нас! Не для того мы берегли Россию, чтобы нас вешали.

Воейков, так и не закончив ремонт квартиры, уже паковал вещички, собираясь в имение под Пензой, чтобы там в тишине провинции пересидеть это смутное время, - "пока все не уладится", говорил он нам. Приезжие из столицы офицеры стыдливо снимали с мундиров красные банты, искренне удивлялись:

- Как? Вы еще при погонах? А в Петрограде нас мордуют на каждом углу, на флоте творится что-то ужасное, офицеров режут в каютах, топят с грузом колосников на ногах, а вы еще с погонами, и на них - вензеля бывшего императора...

С передовой неожиданно нагрянул в Ставку генерал Черемисов, слишком памятный по встрече с ним в лифляндском Вендене, где мне довелось покончить с его адъютантом Керковиусом-Берцио. Человек мстительный, Черемисов сказал мне:

- А вам, жандарму, я бы не советовал щеголять царскими вензелями... как бы беды не вышло!

Меня замутило от подобного оскорбления:

- Я не жандарм! Я офицер разведки Генерального штаба.

- Может быть, - усмехнулся Черемисов. - Но сейчас при Гучкове уже работает комиссия, изучающая послужные списки всех генералов, так что, милейший, соберитесь с духом...

Цабель уже спарывал со своих погон царские вензеля, в которых буква "Н" была украшена римскою цифрой "II".

- И вам советую, - сказал он. - Лучше уж сразу, чтобы потом не доказывать на улицах, что еще в детской колыбели душевно страдал за нужды российского пролетариата...

8 марта из Петрограда нагрянули депутаты Думы, объявившие царя арестованным, и увезли его в Царское Село. Затем стали наезжать какие-то проверяющие, надзирающие, убеждающие, протестующие и митингующие. Все эти "варяги", самовольно явившиеся в Ставку, объедали нас в столовой, отнимали даже наше постельное белье, а по вечерам они читали офицерам лекции, доказывая, что счастье народа возможно лишь в том случае, если в стране восторжествует всеобщее и открытое голосование. Среди этих "орателей" с их примитивными "лозунгами" восседал в президиуме и свой брат-генштабист полковник Плющик-Плющевский, которому сам Господь велел бы не позориться. Наконец, однажды меня навестил странный тип, который сначала выдул целый графин воды, после чего сказал:

- Чувствуете, какова жажда трудового народа? А ведь я к вам от самого Александра Федоровича... от Керенского!

При нем оказалась справка, отпечатанная на "ремингтоне", примерно такого содержания: гражданин такой-то по случаю наступившей эры свободы выпущен из психиатрической клиники д-ра Фрея и ныне назначается комиссаром от Думского комитета для упорядочения работы фронтовой разведки.

- Так вот, - сказал я этому господину, перенасыщенному самой трезвой водой, - с этой справкой можешь вернуться обратно в психиатричку и там устраивай революцию среди психов, а сюда, гад, не лезь... Понял?

Нет, не понял. Пришлось встать и, треснув его по мордасам, выставить за дверь с приложением колена. Этим поступком я вызвал большое недовольство Плющик-Плющевского:

- Разве можно так обращаться с представителем свободного народа? Подумайте о себе... Как бы вам не пришлось стоять на углу улиц, продавая газеты!

- Я не пророк, - обозлился я, - но я уже вижу вас в Варшаве торгующим папиросами поштучно. Более я вас не знаю...

- Но Черемисов оказался прав: Гучков поклялся "освежить" армию, устроив генералам "большую чистку". Все это он проделал канцелярским способом, где, как известно ума не требуется. В списках русского генералитета он ставил "птички", которыми отмечал, кто годен, а кто негоден. Со службы изгнали тогда более сотни генералов, оставшихся на бобах без пенсии, и они могли утешаться только тем, что не дожили до полного развала армии. Чистка продолжалась до мая 1917 года, а в канун своей отставки Гучков наградил "птичкой" негодности и мою персону. Об отставке мне сообщил сам Алексеев, который, кажется, тоже приложил к этому руку, почасту беседуя с Гучковым по телефону. Что я мог сказать? Но я все-таки сказал старику, что в такое время, какое переживает Россия, играть нашими головами - занятие не только рискованное, но даже преступное.

- Однако я повинуюсь, ибо плевать против ветра никак не намерен... Прощайте, Михаил Васильевич!

Звезда Гучкова уже померкла, но разгоралась звезда Керенского, и, помнится, я простился со Ставкой сразу после 1 мая. Этот день для меня ничего не значил, но в газетах сообщали, что праздник был отмечен Пуришкевичем, явившимся на митинг с красной гвоздикой, которую он элегантно воткнул в ширинку своих штанов. Втиснувшись в переполненный вагон, я застрял в его прокуренном и заплеванном тамбуре, и, глядя на подталые поляны и леса, поникшие в какой-то нелюдимой печали, я переживал такую горечь обиды, такую страшную душевную боль...

Роковая страна, ледяная,

Проклятая железной судьбой,

Мать-Россия, о родина злая,

Кто же так подшутил над тобой?

А в тамбуре вагона слышались глупейшие разговоры:

- Пущай уж энта республика, яти ее мать, останется, тока бы царя нам дали хорошего... чтобы с башкой был!

Впереди длинного состава истошно стонал паровоз.

Поезд дотащился до Петрограда к утру, и я, затертый в толпе пассажиров, вышел на площадь, поставив чемодан с вещами подле себя, по старой привычке озираясь - где бы перехватить извозчика? Я даже не сразу заметил, что возле меня остановились солдаты, которые, поплевывая шелухой семечек, уже приглядывались ко мне чересчур подозрительно.

- Гляди-кось, недобитый... - услышал вдруг я. - Видать, ишо порядков новых не знает. При погонах... А ну, - крикнул мне со злобой, - сымайсам , пока всего не растрепали!

Терпеть подобное хамство я не собирался. Я огрызнулся на солдат, чтобы застегнули шинели и перестали плеваться семечками, если перед ними стоит генерал. Но в этот же момент с моих плеч погоны были вырваны с отвратительным хрустом, а потом меня попросту избили, как последнюю собаку. На прощание, очень довольные, солдаты еще как следует поддали сапожищами по чемодану, он раскрылся, из него выпали на грязную панель свертки белья. Не в мои-то годы было переносить такое!

- Тыловые крысы... окопались тут... сволочи...

В ответ на мои слова они только развеселились. Я начал собирать в чемодан разбросанное бельишко. В этом мне помогла стоявшая на углу старуха-нищенка. Я защелкнул замки чемодана, выпрямился. Попрошайка сочувственно оглядела меня:

- За што ж тебя эдак-то, сердешный?

- За карьеру, бабушка... я карьеру делал.

- Так ступай с оглядкой, ныне за эфто самое и убить могут!

"Великой и бескровной" назвал Керенский эту Февральскую революцию, но сам Александр Федорович по морде, кажется, не получал. Зато у меня в душе, переполненной гневом, сложилось иное мнение: "Все наше, и рыло в крови!" Утешаясь этим потемкинским афоризмом, рожденным еще в пугачевщину, я поплелся домой... пешком, пешком, пешком - как птица дергач, которая возвращается на родину без помощи крыльев...