В эту минуту я подумал, что никогда не смогу подойти, точнее сказать, подползти к нему. Да, да, я бы, наверное, смог взять этого несчастного истеричного, озлобленного инвалида за руки, даже целиком зная всю неправду его пустых, развевающихся аэродромной колбасой рукавов, но, черт побери, у него не было рук, а брать его за пустые, залоснившиеся манжеты, свисавшие из нагрудных карманов гимнастерки бармами, я бы не смог, ведь они ломались под тяжестью надувшегося венами тела и развевались на ветру-сквозняке. Неруки.

Теперь Порфирьев подобрался к Павлову и, обхватив его руками за живот, пытался приподнять. Было видно, что один он не справится. Вдруг, неестественно вывернувшись, я даже не понял, как это случилось, потому что в моих ушах стоял ужасающий гул, визг и топот, багровое, распаренное, покрытое потом лицо военрука, украшенное хрустящим венозным носом и заиндевевшими сетчатыми щеками, оказалось передо мной! Наверное, я просто сошел с ума или оглох, что по сути одно и то же, или ослеп!

Павлов уставился на меня, а в подглазных мешках, похожих на древесные грибы, вислые болезни-чаги, он, предположительно, заточал уголь-антрацит. Ну что ему было нужно от меня? Что? И почему он смотрел только на меня, а не на Порфирьева или татарина Коху, переставшего к тому моменту хохотать, но закурившего извлеченный из уснащенной газетами меховой кепки замусоленный огрызок папиросы.

Честно говоря, преподаватели уже давно махнули на Газарова рукой... И почему, в конце концов, Павлов столь внезапно затих? Может быть, он умер, я слышал от матери, что возможно умирать, как, впрочем, и спать с открытыми глазами.

Так умер мой дед в больнице, тогда, давно: с открытыми глазами, он смотрел куда-то в потолок, словно хотел более подробно исследовать хитросплетения трещин в поле закопченно й лампой побелки. Это очень дурной знак, что взор военрука остекленел, по крайней мере, в моем понимании, воображении. Но он не умер, слава Тебе, Господи. Его красные глаза реагировали на свет, в том смысле, что студенисто дрожали.

Со мной именно так случается довольно часто, когда вязкое, подобное вонючему застывающему парафину или, наоборот, благовонному церковному воску, что прижигает большой и указательный пальцы, оцепенение сковывает мой затылок, шею, не позволяет начертывать острым подбородком вертикальные линии-рельсы. Из глубины, из недр подступает еда в виде лопающихся в гортани пузырей отрыжки.

Акых!>

- Ты! - Павлов зашевелил нижней челюстью, как бы вспоминая о некоем указующем жесте несуществующих пальцев на несуществующих руках. Голос его был страшен, каков бывает голос человека, только что освободившегося от припадка.

Я!> Наверное, Павлов хотел предложить мне денег, чтобы я помог ему подняться, но я не возьму, не возьму эти деньги, потому что, скорее всего, через некоторое время он потребует их обратно, потребует вернуть долг. Конечно, конечно, потребует! А я боюсь этого, ибо знаю, что нет ничего страшнее ощущать страх какого-то чужеродного присутствия, предчувствия. Об этом мне всегда говорила мать.

Каждый Божий вечер она раскладывала перед собой на столе на кухне уже изрядно помятые, старые, истрепанные листы и вносила в них расходные счета, траты, происшедшие за день. Списки были огромны, потому что здесь было учтено неспешное течение восхода, именуемого Холод> , полдня, именуемого Жар> , и заката, нареченного Смертью> . Закончив работу, мать аккуратно складывала листы согласно вынесенной на поля нумерации и совершенно индифферентно, скорее всего, это было тщательно скрываемое волнение, почивавшее под спудом сколько-нибудь доступной ее резкому и вспыльчивому характеру благопристойности, рассудительности, сообщала, что сегодня наши расходы ощутимо возросли. Однако в ту минуту мою мать выдавали нарочито аккуратные, линейные движения рук, жестяной ровный голос и ледяной минеральный взгляд, впущенный в пачку листов, мелко исписанных столбцами цифр и еще раз столбцами цифр.

Военрук презрительно улыбнулся, громко прокашлялся, промочил пупырчатым по краям языком карминовые слипшиеся губы. Затем, оттолкнув от себя Порфирьева, резким движением, на которое способен только инвалид, протолкнул ноги под себя и, распрямившись, встал. Голова и плечи его ушли в запотолочное пространство крышки стола. Смех мгновенно стих.

- Нартов, Порфирьев, Газаров, в бомбоубежище! - скормандовали его черные с квадратными носами сапоги, после чего они направились к двери. Павлов направился к двери.

- Теперь-то и настало время рассказать, описать, как именно у меня болит голова, потому что если господин военрук узнает все, понимаешь, совершенно все обо мне, я абсолютно ничего не намерен скрывать, он, вполне возможно, не станет меня наказывать с пристрастием, а мучения, рисуемые его воображением, покажутся ничтожными по сравнению с тем, что испытываю я, - Порфирьев яростно тер и без того воспаленные глаза, заплаканные глаза, которые, если сказать правду, было и не разглядеть в полумраке подвала-подстолья.

Итак, он тер, исследовал глубины пустых глазных ям, контрастирующих с заушными буграми, подобных заросшим колючим проволочным кустарником, репьями с высокой задохнувшееся травой балкам на городище. Иногда, и это известно, в балках, заселенных змеями и оранжевыми жабами, хранилась черная дождевая вода, ведь я был убежден, что ее пьют живущие внутри городища, завернутые в сухие листья мумии, что смотрят сквозь неподвижное стекло воды вверх, в небо. В небе - облака.

Порфирьев побледнел, видимо, ему действительно было плохо:

- Нет! Слушай! - он приподнялся и извлек из-под себя свою неизвестно откуда взявшуюся войлочную шапку-башню. Скорее всего, он успел-таки разыскать ее, честно говоря, уже и не надеясь на это, потому что он думал, что ее украли ученики и со смехом утопили в выгребной яме на заднем дворе. Разыскал, когда помогал военруку встать: смерть и наоборот, праздник и земные поклоны, символизирующие покаяние.

- Нет! Слушай! - продолжал кричать Порфирьев, - когда отец привез меня в ваш город, мы вышли из вагона, и улыбающийся, приятно пахнущий угольным дымом и табаком проводник помог мне выбраться из тамбура по чугунной, залепленной мусором лестнице. Да, я выглядел именно как нуждающийся в таковой помощи. Скажу честно, мне было неприятно и приятно одновременно. Неприятно потому, что я, без сомнения, вызывал жалость и был бесконечно мерзок сам себе со своей вечной головной болью и гнойным... да, да, именно гнойным гайморитом. Меня должны были долбить, но отказались от этой затеи, которую я бы просто не выдержал, не пережил. Почему я болен? Ну скажи мне, почему именно я, а не ты или татарин Коха, или толстожопый Крупецкий, или кретин Харлин? А именно я?! - Порфирьев замолчал, и я, честно говоря, не знал, что ему ответить.

- Приятно же мне было потому, - еле слышно продолжил он, - потому как милостыня, поданная мне этим совершенно чужим и довольно, к слову сказать, приятно вонючим проводником, еще хранила дух, запах нерешительности, что таился во вспотевших ладонях, ведь проводник не сначала помог мне, некоторое время он размышлял.

- Порфирьев, у тебя все вонючие! - не выдержал я.

- Замолчи, замолчи немедленно, мне и так трудно говорить. Так вот, он размышлял, помочь мне или вышвырнуть к чертям собачьим из вагона на полном ходу, да еще и на мосту через реку, чтобы я погиб наверняка, ударившись о чугунные клепаные опоры, а потом утонув в ледяном быстром потоке. Но почему, почему же он мне все-таки помог? - Порфирьев облизнул пересохшие губы. - Я знаю! Да, я знаю, ибо я видел, как мой отец угостил его папиросой, и они закурили в тамбуре незадолго до прибытия. Вероятно, тогда же отец и попросил его помочь мне, потому что сам не хотел это делать (мне помогать), уж не знаю почему, то ли по причине брезгливости, то ли за отсутствием времени. Заметь, я совершенно не уверен в этом предположении, потому как не присутствовал при их разговоре непосредственно, но последовавшие за тем события подтвердили мои догадки. Когда мы приехали, отец сразу же побежал в билетные кассы, а оттуда в комендатуру отметить проездное удостоверение или удостоверение личности, он всегда так поступал, когда приезжал в чужой город, - Порфирьев вздохнул, - значит, он просто купил эту милостыню для меня столь дешево, столь дешево!