Движимые течением. Водоворотами.
По народным поверьям, сухие венки, покидающие берега, принадлежат утопленникам.
Гадания по венкам на утопленников происходят, как правило, осенью, когда листья ли, живые водоросли, папоротники, подобные старым географическим картам, развешанным на фашинах дебаркадеров для просушки и местоуказания, выгорают на солнце полностью. Желтеют. Увядают. Какое-то странное, непонятное, неприятное время года.
Это и есть бессилие осени.
Немощь осени - дурно пахнущий, гниющий мусор в подвале трансформаторной будки, в открытые окна которой мокрый снег просовывает свои руки, кости, крестцы, тяжести, керамические стаканы изоляции, лампы, провода, подсвечники.
Гипс осени - угрюмый, замшелый от сырости сад Лукианий> (урочище, названное так в честь находившегося здесь когда-то Спасо-Лукианиевского монастыря), что шумит птицами, живущими на жестяных карнизах огромных готических окон цехов заброшенного цементного элеватора, что на окраине города.
Дым осени - каменный колодец со слепой черной ртутью же внутри расположен во дворе музея или храма для поклонений, молебствований и жертвоприношений. Под музеем в трубах протекает поток Кедрон, и поэтому в залах довольно сыро. Здесь царит специфический запах цветения. Здесь хранятся светящиеся темными свечными недрами-глубинами стены в терракотовых рамах - роспись интерьера в шелестящих зарослях бессмертника, искусственных пальмовых ветвей - ваий. В храме тепло, вернее сказать, жарко. Хорошо натоплено. У печного створа свалены дрова.
Вот туловище осени - это, скорее всего, скелет середины ноября, насквозь продуваемый ветром, что прячется до поры в выгоревших дуплах тысячелетних ветл.
Все. Прощание осени и ее смерть совпадают, по сути, это одно и то же. Они подвержены тайноведению и отпеванию. Это и есть земной предел семи нот> .
Мальчик уверяет, что слышит их звучание, звучание этих семи нот> , особенно когда тяжелый грузовой состав минует мост, и наступает тишина. Мальчик прикладывает ладони к ушам и громко произносит по складам: Меня зовут не Иоиль, не Ионафан, не Иафет, не Иоанн, не Енох, не Коприй, не Елеазар, но Евгений или Петр, Евгений или Петр, кто же из двух, кто же из них, кто же? кто?>
После того, как Порфирьева увезли из Москвы, в госпиталь к отцу так больше никто и не приходил. Целыми днями отец молчал или читал книгу.
Мальчик видит: отец перестает читать, кажется, что-то помешало ему, вероятно, голоса, доносящиеся с улицы, однообразные, монотонные крики-возгласы Эммануил, Эммануил, Спас Эммануил!> , кладет книгу на стол, стоящий у кровати, снимает очки и, бережно разобрав их и упрятав в целлулоидный очешник, закрывает глаза от усталости. За окном идет мокрый тяжелый снег, что засыпает пергаментные веки, превращая ямы в горы.
Веки трещат.
Книга лежит на столе. В механической фанерной виолончели начинает играть музыка:
постоянно повторяющийся в басу заунывный татарский псалом> . На Рождество Христово. За кирпичной стеной дворового брандмауэра вздыхают гудки маневровых мотовозов. На трамвайных путях ножницами щелкают электрические ящики стрелок, и жестяные вывески, дорожные знаки ли, планируют на стеклянном ветру.
Вот на станции включили радио - голос простужен и полон хрящей, значительно причиняющих боль гортани. Боль жжет, жалит.
Книга падает на пол. Из-под стола выходит трехлапая собака и нюхает упавшую книгу, потом смотрит в окно - снизу вверх: нынче туманно, вернее сказать, мглисто, и на горах движутся блаженные бесшумные тучи. Затем собака шевелит ушами и остается стоять так неподвижно, вероятно, даже и засыпает с открытыми глазами в ожидании ужина ли, утра, неизбежно наступающих.
Ее когти покоятся.
Утренний холод есть, в смысле существует. Он живет в глубине рукомойника, превращая дно его и неумело приваренную воронку водослива в место жгучих канализационных сквозняков. Так и север выметает колючей проволочной поземкой дощатые мостовые города.
Во дворе растут старые глинобородые деревья. И ничто не властно над ними, разве что острые тени блуждают в опилочной их старости. Коре. Другое дело зимой, когда мокрый снег или горячий дождь, что по сути совершенно тождественно, изнуряют древесные грибы-чаги и черную кору своим зловонным присутствием, небесным происхождением. К слову сказать, подобные превращения случаются и ранней весной, скорее всего, в марте. Тогда веки на глазах лопаются с великим треском, источая мелкий желтый песок молотых в крошку рыбных костей. На мартовском ветру щепа веет, двигается слоями. Все! Разумеется, теперь сон потерян.
Сон.
Однако отец не спит, как это может показаться на первый взгляд, но медленно, неспешно отдыхает, не позволяя себе при этом безобразно раскрывать рот, так в ряде случаев сон напоминает смерть.
Мальчик наблюдает и за этим, воображает себе, что смерть сосредоточена в улыбке, как это и не представляется парадоксальным. Поэтому мальчик боится зеркал и стеклянных дверей, в которых можно увидеть стоящего, соответственно, за спиной отца и улыбающегося при этом: Здравствуй, сынок, у меня сегодня хорошее настроение> .
Мальчик идет по длинному темному коридору коммунальной квартиры, минует тамбур черного хода, пробирается мимо заставленной столами кухни, заглядывает в пустую комнату.
В пустой комнате стоят железные, оцинкованные тазы, в которые после занятий, разумеется, ученики наливают горячую воду из кипятильного бака, расположенного на застекленной веранде. Вода, однако, быстро остывает, потому что окна открыты настежь, ведь на улице идет снег: смерть зимы, и малахитовый лес мерцает на гудящем в коридорах вмерзших в лед лесовозов и барж ветру.
На панцирной кровати, стоящей у забитой длинными кровельными гвоздями двери, вернее, перегораживая эту дверь, лежит отец. Он отвернулся к стене, к двери (что он делает здесь?), подложив под голову прошитый по углам проволокой портфель, из которого на пол вывалилась длинная, мелкозубая ножовка, подобная сухой костистой рыбе. Меж тем отец не замечает этого.
Рыбы проплывают мимо и с любопытством смотрят на отца.
Кажется, он забылся после уроков труда, пахнущих тлеющей в бомбоубежище ветошью и прокисшей туалетной хлоркой, а перевязанная мохнатым от старости серым пластырем резинка очков прячется в складках жирной шеи его.
После того, как отца выписали из госпиталя, он устроился преподавателем труда в одной из московских школ, где-то в районе Смоленской площади...
Резинка очков прячется, хоронится в складках грибной жирной шеи его.
Когда в комнате становится совсем холодно, и вода в тазах начинает покрываться тонким слюдяным льдом, отец переворачивается на спину. Он открывает глаза и оживает, да так славно, что широко открывает рот (ну наконец-то!), как если бы он глубоко и густо зевал. Затем опускает в горячую парную глубину рта палец, который неминуемо запотевает, и исследует язык, небо, даже и зубы, но ничего не находит там интересного - у пещеры-норы, скорее всего, нет ни дна, ни стен.
Ничего нет.
Отец приподнимается на локте и глядит в окно: над Щеповским пустырем летит снег.
Груды смерзшегося строительного мусора, деревянные вагоны на чугунных, покривившихся, ушедших в землю станинах. Разваленные стеллажи гранитных брусов, привезенных сюда еще пять лет назад для строительства набережной. Река. За рекой черный неподвижный лес.
Местность может быть названа гористой, вернее, холмистой. А осенью холмы выглядят совершенно золотом, жаром, жжением. Их пологие скаты покрыты выжженной собачьей шерстью, ржавчиной, десятилетиями не знавшей ни власяницы, ни пахнущего целлулоидом черепахового> гребня, ни посоха, но лишь - усердный пепел.
Пепел.
Холмы есть обиталище стужи, потому как низины, где вода стынет, чередуются с кручами, там есть облака. Облака способны к перемене цвета и света. Так, сообразуясь с прихотью ветра, они темнеют, обретая свинцовую невыносимую тяжесть. Или, напротив, светятся серебром выветренных, просоленных стволов деревьев-плавунцов, деревьев-полозов, деревьев-жуков, топляка.