Изменить стиль страницы

Сибирская тайна стоила очень дорого: 14 марок!

Нонна вспомнила, что тетя Таня, по ее собственному признанию, тратит в день на питание не более 6 марок.

«Сибирская тайна» осталась неразгаданной: Нонна взяла «пельмени по-сибирски» и «десерт «Романов». Пельмени оказались треугольными, а десерт – невкусным мороженым.

– Тетя Таня, вы помните, какое вкусное мороженое в Москве? – спросила Нонна.

Тетя Таня расчувствовалась и снова поднесла платок к глазам.

– Я ел московское мороженое в Берлине, в ГДР, – по-немецки сказал Курт и попросил тетю Таню перевести. – Я приехал в Берлин – и вижу: на улице в продуктовый магазин стоит очередь. Я удивился. В магазинах я никогда не видел очередей. Оказывается, продавали московское мороженое. Я встал в очередь и купил две порции. Но пока ел первую, вторая растаяла и испачкала мне костюм. Пришлось ее выбросить. Я очень жалел, потому что мороженое было действительно необыкновенно вкусным.

Рассказывая все это, Курт с удовольствием поглядывал на свой подарок.

– Что будем пить? – спросил он.

– Русскую водку, – ответила Нонна.

– Русскую водку! – почти прорыдала фрау Татьяна.

И скрипки тоже почти рыдали: «Белой акации гроздья душистые вновь аромата полны».

За соседним столиком сидел лысый грузный старик с утиным носом, маленькими отекшими глазами и выпяченным вперед крошечным ртом. Он сидел один на лавке, откинувшись на полированную бревенчатую стену. Пил водку медленно, смакуя, не закусывая. Отрываясь от рюмки, он складывал руки на круглом, высоком животе, закрывал глаза и слушал музыку. А потом вновь прикасался к рюмке, делал глоточек и снова принимал ту же позу.

Некоторое время он прислушивался к разговору за соседним столом. Потом резко встал, со звоном отодвинул кружку с квасом, опустил на стол недопитую рюмку водки и решительно направился к Нонне, Курту и тете Тане.

– Извините. Я услышал родную речь. Я русский эмигрант. Разрешите?..

Курт вопросительно взглянул на Нонну, на фрау Татьяну.

– О, конечно, конечно! Мы всегда рады соотечественникам! – приветливо сказала тетя Таня, указывая незнакомцу место рядом с собой.

– Крутилин, Иван Борисович, – отрекомендовался он, с трудом протискивая живот между столом и лавкой. – С кем имею честь?

– Татьяна Тимофеевна Вейсенбергер… Это – моя племянница Нонна Соловьева из Москвы. В гости приехала… А это – господин Курт Браун.

– Из Москвы… – мечтательно произнес Иван Борисович.

А в это время небольшой зал заполнился шипением заигранной пластинки. Хозяин включил старинный граммофон, и сквозь шипение можно было разобрать стихотворные строки. Их читал, по-видимому, русский, давно покинувший свою страну, или немец, хорошо владеющий русским языком.

Неизвестный чтец, давным-давно записанный на пластинку, очень волновался. Это чувствовалось в каждой строке:

Ночевала тучка золотая
На груди утеса-великана;
Утром в путь она умчалась рано,
По лазури весело играя;
Но остался влажный след в морщине
Старого утеса. Одиноко,
Он стоит, задумался глубоко.
И тихонько плачет он в пустыне.

Нонна оцепенела… Здесь, в ресторане «Романов», любимое стихотворение звучало как зов родной земли… И она внезапно ощутила острую тоску по этой земле. И вспомнила всех, кто был там – далеко-далеко… Все эти люди казались ей сейчас прекрасными, милыми, добрыми. Скорей бы увидеть их всех! Скорей бы!

Тетя Таня прикрыла глаза платком.

Слезы текли по щекам Крутилина. Маленький ротик его, обиженно вытянувшись вперед, произнес:

– «И тихонько плачет он в пустыне…» Вот и я плачу, барышня! – воскликнул Крутилин. – Этот стишок господина Лермонтова для меня здесь, в Мюнхене, – кусочек далекой родины. Вот я и плачу… Прииски у меня были в Сибири. С благородным металлом имел дело, по родительской дорожке пошел. Ну, а как «товарищи» пришли – через Владивосток и в Америку… Золотишко прихватил. Выручало оно в первые годы. А теперь вот старостой в православной церкви… И не то обидно, что старостой, – другого места мне тут нет. Кто я им?

Он обвел рукой ресторан. Помолчал немного и спросил тетю Таню, кивая в сторону Курта:

– А господин понимает по-русски?

– Понимает хорошо, а говорит плохо, – поспешно ответила та, опасаясь, чтобы Иван Борисович неосторожным словом не оскорбил национальные чувства Курта.

– Старик я стал, – продолжал Крутилин, – немощен, слаб… Но зато мудрость пришла. Вижу то, чего молодые не понимают. И думаю глубже, яснее думаю… Если бы снова начал жизнь – с родной земли не ушел бы. Хоть какая, а родина! Немцы боятся России. Правда, господин, боятся? – Он злорадно посмотрел на Курта. И, не дождавшись ответа, продолжал: – Великая держава! И прежде была великая, и теперь. А просторы какие! Боже ты мой, какие просторы! Вы не представляете себе, господин. От Бреста до Владивостока – двенадцать суток в поезде. Верно, барышня?

– Не знаю, – чистосердечно призналась Нонна. – Наверное, не меньше.

Хор наверху пел «Катюшу». Молодой официант в красной косоворотке и плисовых шароварах обслуживал посетителей, неслышно ступая мягкими коричневыми сапогами. На подносе он принес чай, налитый из самовара.

Принимая блюдце с чашкой, Крутилин по-немецки спросил о чем-то официанта. И кивнул в угол полутемного зала. Официант, наклонившись, стал долго и горячо о чем-то рассказывать старику. А когда он отошел к другому столу, Крутилин обратился к Нонне:

– Знаете, барышня, что сказал этот официант? Он сказал, что русский эмигрант, который всегда сидел вон там… за тем столиком, в темном углу и любил слушать русскую музыку, позавчера утопился. И я утоплюсь. В Изаре! Ночью… Вот вы, барышня, здесь недавно. Ну еще месяц будет вам любопытно… А потом затоскуете. Потянет на родину. Какая бы она ни была, а родина! Я – дезертировал… А что человек без родины? Сирота! Круглая сирота… Вот она знает! – Он кивнул на тетю Таню. – Тянет на родину. Тянет. Это не просто тоска. Это болезнь смертельная. Вот ведь как, барышня. Неизлечимая это болезнь!

Он помолчал, пошмыгал носом. И вновь обратился к Нонне:

– А в Сибири сейчас морозы под пятьдесят, наверное… Кедрачи стоят в белом куржаке. Снега по пояс. Метели февральские. Эх, взглянуть бы разок – и умереть… Человек! Эй, человек! – Крутилин резко поднял руку с растопыренными пальцами. – Водки на всех!

– Так есть же водка, – сказала тетя Таня, подавая Крутилину бутылку.

– Я угощаю. Я!.. – уже совсем пьяным голосом кричал тот.

Официант принес бутылку. Крутилин налил Нонне, тете Тане, себе.

– Выпьем за нашу родину!

Он приблизил бутылку к рюмке Курта.

– Господин выпьет за нашу родину?

– Пожалуйста! – с наигранной веселостью ответил Курт.

По русскому обычаю, все чокнулись и выпили. Курту было не по себе. Он что-то шепнул тете Тане, потом позвал официанта и стал расплачиваться.

– Спасибо за компанию, – сказала тетя Таня Крутилину.

Он встал, пошатываясь. С трудом протиснул свой живот между столом и лавкой и, кряхтя, в пояс поклонился Нонне, рукой коснувшись пола.

Нонна растерялась.

– Это я не вам, барышня. Это я родине… Такой вот поклон от ее блудного сына. Низкий поклон. Какая бы ни была, а мать!

На Курта он не взглянул.

Выходя из ресторана, Нонна вспомнила свой разговор с Куртом и стала мысленно полемизировать с ним: «Ну вот, а вы говорите, все равно, где жить, лишь бы было удобно во всех отношениях! Может, вы говорите это потому, что не испытали такой вот разлуки… А уедете на чужбину – и вот так же, как этот русский эмигрант, будете кланяться в пояс своей далекой родине, считать себя дезертиром и плакать?..»

Она взглянула на Курта. Он и в темноте казался самоуверенным. Она подумала: «А может, вы и не будете плакать? Есть же ведь и такие, которым все безразлично, кроме своего благополучия, у которых нет ничего святого…»