Так мне рассказывала Тоня в первые дни нашего знакомства, и по тому, как нежно она улыбалась и как сияли ее глаза в сумраке мохнатых ресниц, я понимал, какой хороший человек ее дед. Меня даже не смутило, что я безоговорочно полюбил его и проникся к нему несказанной благодарностью за все Тонины радости.
Кое-что к этому рассказу добавили и остальные члены семьи — ее отец, веселая тетка и даже пес Прошка, позабывший свое собачье первородство. И отец, и особенно тетка, усматривая во мне возможного жениха, вначале были в меру приветливы и в меру откровенны. В ту именно меру, когда каждый стремится с подкупающим простодушием блеснуть всеми своими прекрасными качествами, которых, скажем прямо, не так-то много, и прикрыть убогие обывательские пороки.
Прошка ж был во всем откровенен, и ничего не скрывал этот живой герб дома Вишняковых. Но каждый герб требует расшифровки. Поэтому надо рассказать именно о самом доме, в котором жила Тоня.
Он был большой, пустоватый, и в нем как-то особенно гулко отзывались все шорохи, потрескивания и голоса. Это, наверное, оттого, что дом сложен из старых, отслуживших свой узаконенный срок телеграфных столбов, привыкших гудеть на степных просторах. И если приложиться ухом к стене, то кажется: и сейчас слышно струнное гудение проводов.
Эти столбы Тонин отец купил еще до революции у знакомого почтового чиновника.
— Я была отчаянно влюблена в того чиновника, — рассказывала тетка шепелявым голосом.
Всегда, вспоминая о своих амурных приключениях, она начинала шепелявить для интимности и уводить черненькие птичьи глазки вверх под пухлые веки.
— Так была влюблена, просто до ужаса. Не помню, как его — Пеньков, Еньков… Он был усатый и очень щекотно целовал меня вот здесь.
Она показывала на свою толстенькую грудь и взмахивала пухлыми ручками:
— Конечно, ничего еще у нас не намечалось. Мне было восемь лет.
— В восемь лет не влюбляются, — сказала Тоня, которой надоели теткины любовные истории и еще больше сама тетка.
— Некоторые не влюбляются и в семнадцать.
— А это не ваше дело.
Отец говорил:
— Грубишь ты тетке, а этого не надо. Она добрая.
— Она глупая.
— Добрые всегда глупые или кажутся глуповатыми, — изрек отец.
— Это неверно.
Отец строго взглянул на нее.
— Если я говорю, то, значит, верно. Глупость — это в женщине не главное несчастье.
— А какое самое главное?
Отец двумя пальцами провел по клинышку бородки, как бы подоил ее. Этот жест он давно уже приметил у начальника депо и считал его очень утонченным и в то же время солидным. С тех пор он стал подстригать бородку клинышком и с достойной задумчивостью подаивать ее большим и указательным пальцами. Это помогало ему глубокомысленно произносить престарелые истины.
И сейчас он завел было пространную речь о долге женщины, но Тоня перебила его:
— Я тебя о самом главном несчастье спросила, а не про обязанности.
— Я и хочу сказать, что все несчастья являются результатом несоблюдения…
— Да главное-то что? Что?
Он раздраженно сорвал пенсне:
— Это тебе еще рано знать.
— А вдруг будет поздно, когда узнаю?
— Не болтай чего не понимаешь.
— А я все понимаю. Мне тетка сказала.
— Тетка? — отец презрительно рассмеялся. — Эта знает. Эта все знает.
Он перестал доить бородку, значит, пропало настроение философствовать.
Уже прошло то время, когда Тоня всеми силами старалась поддержать пошатнувшееся уважение к отцу, внушая себе, что он добрый и честный семьянин, безупречный работник, знающий свое дело. И она думала, что, может быть, всего этого в прежние времена было бы достаточно, но теперь от человека требуется еще что-то, кроме прекрасных качеств.
А что, она не знала. Что надо для того, чтобы человека можно было просто уважать, а не заставлять себя испытывать чувство уважения?
Кое-что в этом отношении прояснилось после того, как она объявила о своем намерении работать только в новом совхозе и только трактористкой.
— Господи! — с ужасом сказала тетя. — Они такие грязные!
Отец сказал:
— Да… — и впал в прострацию. Но он скоро пришел в себя, и ему удалось выдоить из бородки кое-какие мысли и воспоминания: — Мой отец, твой дед, — простой рабочий, машинист на водокачке. А я окончил коммерческое училище и стал бухгалтером. Рабочих у нас на элеваторе сотни, а бухгалтер один, и это — я. А ты закончила школу второй ступени, по старому понятию — гимназию, вот что тебе надо учесть.
— Я учла. Приняла к сведению.
— Если ты не дура, то можешь стать учителем или врачом. Вообще кем-нибудь, приличествующим твоему положению.
— Мой дедушка — лучший человек, какого я только знаю. Он тоже закончил реальное училище, а потом стал рабочим. Да ты и сам это везде говоришь.
— Да, да, да, — очень уж как-то торопливо согласился отец, и лицо его задергалось. Знает, чем поддеть. А главное, возражать нельзя. И невозможно возразить: отец — простой рабочий! Чего же лучше? Пролетарское происхождение. По нынешним строгим временам это посильнее «дворянской грамоты».
— Ты знаешь, чем меня поддеть, и пользуешься этим…
— Ох, мой дорогой. — Тоня усмехнулась и покачала головой, не то осуждая отца, не то просто напоминая ему то, что он стремился позабыть, предать забвению. — Этим ты пользуешься, ты.
— Это, наконец, нечестно, — пробормотал отец.
— О чести я уже не говорю.
Он забегал по просторной комнате, натыкаясь на стены, как воробей, залетевший в открытую форточку. Что она задумала, глупая девчонка? Работать на тракторе! Не девичье это дело и даже не мужское. Это мужичье дело: мужики должны пахать, деревенские, нечесаные, лапотники. Он даже застонал, представив себе свою дочь, тоненькую, чистенькую барышню, среди этих нечесаных.
— Да что это с тобой, господи! — Тетка перекрестилась и вдруг звонко хихикнула, как от щекотки. — Тонечка вся в меня, такая же авантюристка…
Но на нее не обратили никакого внимания, потому что давно уже было установлено, что ничего умного она не скажет, и с ее мнением никто не считался. Да и сама она так же думала и не обижалась. Женщины для того и существуют, чтобы украшать жизнь, увлекать мужчин и жить в собственное удовольствие, а для этого много ли надо ума? Красота нужна, хитрость, изворотливость, а ум — бог с ним. От большого-то ума ничего хорошего еще не происходило. Антонина умна, учена, а с отцом вон как разговаривает. Посмела бы так в старые времена…
И Тоня как раз то же подумала: прошли старые времена. Отвернувшись к отцу, она сказала:
— Оба вы остались жить в прошлом веке…
Жил в свое время в городе купец-хлебник Староплясов, — это в его амбарах сейчас тракторные курсы, — и было у него две дочки. Старшая — высокая, чернявая, остроносая. В кого вышла, никто не знал, и все поражались, как это такое выросло на пшеничных пирогах. На ржанине и то сдобнее вырастают и добродушнее.
Зато уж младшая полностью соответствовала своему пшеничному происхождению: вся как булочка из печи, так и пышет. И кажется: от воздушности сейчас приподымется и заиграет в сдобном благоухающем воздухе. Характер у нее был веселый, игривый. Прогимназию еще не закончила, а уже заневестилась.
В семье у них были прозвища, соответствующие характерам: старшую с некоторой досадливостью звали Шило, а младшую с несомненной лаской — Веретено.
Когда мне рассказали эту семейную историю, то, конечно, назвали и настоящие имена, но они как-то стушевались в моей памяти перед семейными прозвищами.
Вместо четырех лет Веретено провела в прогимназии шесть, лениво отбиваясь от наук. В результате жалкие тени разрозненных знаний, которым как-то удалось проникнуть в ее сознание, вскоре захирели и погибли.
У нее было много невинных увлечений, влюблялась она часто до помрачения ума, но непрочно. Родители были уверены, что с ней не будет много хлопот, стоит только подыскать достойную во всех отношениях партию — и под венец. Пока они хлопотали, подыскивали, Веретено сама все определила. Она влюбилась, да по-настоящему, в молоденького чиновника Вишнякова. Так влюбилась, что ладони холодели и она забывала дышать при встрече с ним.