– Ка-та-са?! – щербато, весело оскалился грек. – Да вы сё, гасьпадын?!

Дуров показал золотой.

– Ну, ета позалиста, – согласился грек.

И с четверть часа мотало их лодчонку в пенистых бурунах воды, и не понять было – где небо, где море. Наконец Дуров решил, что теперь, пожалуй, с него достаточно, и велел причаливать.

Что происходило в последующие два дня и две ночи, он не помнит. Тьма. Затем появились эскулап и черная трубочка, щекочущая борода, пахнущие сеном микстуры, долгие ночи, шевелящийся сумрак. Иногда – чертовщина, фантастика! – навещали ночные пришельцы: папочка, братец: незваный-непрошеный, являлся коридорный малый, наглый соглядатай, шпион, подслушивающий семейные разговоры; множество каких-то безыменных, колеблющихся теней. Беспорядочной пестрой каруселью вертелись воспоминания о прожитой жизни; мысли, связанные с близкой смертью, докучали…

В течение нескольких часов вдруг показалось, что болезнь отступила, что выживет, но радости от этого он не ощутил, наоборот, некоторое сожаление, даже: так для чего же все затевалось? В дураках-то кто в конце концов окажется? Что-с?

Он, Первый и Единственный, не любил оставаться в дураках.

Минувшей ночью болезнь шевельнулась решительно и не оставила никаких сомнений: да, уважаемая публика, – конец.

Он смутился: ведь сколько еще надо было бы додумать, разобраться во многом, самому себе многое объяснить, а он и половины не успел. И среди всего что-то такое особенно необходимо надлежало вспомнить и обсудить, а вот что именно – никак не шло на ум. Вертелось, поддразнивало, а в руки не давалось.

В ту удивительно пеструю ночь, когда фонарь заречным дергачом скрипел и то погасал, то врасплох, ни с того ни с сего, зажигался, – именно в ту ночь, еще, правда, туманно как-то, как бы вчерне, наметилось это главное – вопрос к самому себе:  к т о   ж е   т ы,   ч е л о в е к   п о   и м е н и   А н а т о л и й   Д у р о в?  Но резко, стремительно подскочила температура, все смешалось в сознании. И тут новый пришелец его посетил, примостился в ногах на кровати… И он бранился с этим пришельцем и что-то ему наказывал. Но с кем бранился? Кому наказывал? Быть может, снова с папочкой? Или с братцем?

Ах, нет… С Карлу́шкой! Вспомнил. Да, вот именно, с Карлушкой.

– Ты смотри же, красавчик, смотри, – будто бы вдалбливал ему Анатолий Леонидович, – чтоб все как при мне, слышишь? В порядке чтоб все содержалось – цветники, гроты, павильоны… ну и другое прочее. И цену за вход, упаси бог, не повышай, не скряжничай… И бельведер чтоб каждую весну обновлял капитально, масляной краской… Тебе, дураку, не понять, а ведь бельведер – символ, флаг усадьбы, смею выразиться!

– Гляйх! – отозвалась из-за ширм Елена. – Свеча? Вот, свеча искаль…

– Какая свеча! – раздраженно крикнул Дуров. – При чем – свеча? Я вам обоим кости переломаю, ежели…

В неровном мерцанье свечи увидела милого друга: скрюченно, неловко сидел, раскидав подушки, в ноги уставясь куда-то, и тонким пальцем указательным строго грозил: «Я вам!»

– То-ли-я! – испуганно ахнула Прекрасная. – Вас ист дас? Варум – кости?!

– «Варум, варум»! – насмешливо, зло передразнил Дуров. – А вот ежели растранжирите… я вам все кости…

«Великий боже, он бредит! – догадалась Елена. – Но какой рас… тран-жир? И с кем это он?»

Поставила свечу на тумбочку, поправила подушки. Низко наклонясь над больным, всмотрелась в его лицо: черты его как-то вдруг заострились, сделались непохожими, чужими; впалые щеки заросли седоватой щетиной; всегда такие франтовские, залихватские усы обвисли, чуть раздвинулись жестоким волчьим оскалом: хриплое дыхание с присвистом вырывалось трудно, толчками… Он спал.

Серое утро хлестало дождем.

Черным жуком эскулап гудел. Прослушивая, сокрушенно качал головой, насморочно шмурыгал тяжелым сизым носом, распространяя чесночную вонь. Рассказывал армянский анекдот, то есть пытался влить в пациента животворную струю веселья и бодрости. Попытки оказывались тщетны, Анатолий Леонидович упорно отмалчивался.

Провожая доктора, Елена Робертовна задержалась с ним в коридоре; из-за неплотно притворенной двери смутно доносились их приглушенные голоса.

– Когда? – строго, требовательно спросил Анатолий Леонидович, едва Елена переступила порог.

– Дас хейст, когда – что?

Она действительно не понимала его вопроса.

– Дура! Умру… когда?

Елена Робертовна тихонько заплакала.

Что-то он нынче нехорошо, со злобой глядел на нее и сам недоумевал: с чего бы, собственно? Видения минувшей ночи начисто стерлись в памяти, как грифельная пачкотня с доски. Карло Джованни, Карлушка, чувство ревности к красавчику, опасение за будущее Дома, – все зачеркнулось явью ненастного дня, плачущими стеклами окон, сопеньем эскулапа, запахом чеснока.

Эк его, как, однако, надышал, скотина!

– Ну-ну, не плачь, кхе-кхе… Я пошутил.

– Ах, То-ли-я!

Сморкалась, всхлипывала, теряясь в догадках о причине ночной вспышки милого друга. «Ну, что? Что? – тревожно спросила эскулапа в коридоре. – Он так кричать ин дер нахт… Энтзетцен!» – «Дэнь-два, – воровато озираясь, прогудел черный жук. – И…»

Скорбно возвел к грязноватому потолку красивые бараньи, с поволокой, глаза.

– …и – конец, мадам! – гулко вздохнул. – Мэдицина уже нэ поможет, вай-вай! Одын бог.

…Мокрый ветер рвал шляпку. По щиколотку увязая в мариупольской грязи, шла, бессмысленно бормотала:

– Энтзетцен… энтзетцен…

И лишь когда над стеклянной дверью аптеки тоненько прозвенел входной колокольчик, подумала скучно и трезво: «Но если всего два дня, так зачем же тогда эти дурацкие микстуры?»

С удивительной отчетливостью представила себе все, что неминуемо последует: хлопоты, хлопоты… Цинковый гроб. Вагон-холодильник. Обязательные панихиды с певчими. Но когда, где и сколько раз надо устроить эти панихиды? И сколько платить – за гроб, за вагон, попу и певчим?

И главное – хватит ли денег и, если не хватит, где их добыть?

Дать телеграмму – кому? Терезе? Нет, ни в коем случае, энтшульдиген зи! Обойдемся и без этой святоши. Быстрое воображение сыграло: скорбно, осуждающе поджатые губы, слезы, намеки – как не уберегла, почему не выходила?

Но деньги! Деньги!

И тут немножко совестно сделалось: еще не умер милый друг, а она уже бог знает о чем: гроб, певчие… Нехорошо. Стыдно.

Пока аптекарь приготовлял лекарство, она успокоилась, привела в порядок растрепавшуюся под ветром прическу, погляделась в зеркальце: ах, боже мой, еще новая морщинка! Она совсем перестала следить за собой…

Так что же все-таки произошло ночью?

Ну да, фонарь скрипел, за окнами бесновался буран, но это несущественно.

Далее – какие-то воспоминания: ссора с Максимюком, банки, грек-лодочник, идиотская на первый взгляд затея с прогулкой.

Мариупольская комедия, коротко сказать.

Еще, кажется, кто-то приходил, кого-то он гневно отчитывал, кому-то грозил… Нет, тут – непроглядно, чернота, неясность, провал. Но вопрос, заданный ночью самому себе, – кто ты? – это, бесспорно, было.

Вопрос был, а вот ответа…

Нуте, нуте, милейший? Публика-то ведь ждет.

Хорошо. Извольте-с.

Ну, великий артист, разумеется, во-первых. Об этом нечего особенно распространяться, об этом говорено и писано предостаточно. Человек-легенда. Эпоха в цирковом искусстве. И можно бы, конечно, при сем назвать сотни примеров из собственной биографии, где – сплошной триумф, головокружительные успехи, восхищенье.

«Браво, Дуров! Браво!»

«Первому и Единственному – ур-р-р-а-а!»

Не будем, однако, размениваться на пятачки: Анатолий Дуров, король смеха – этим все сказано, не правда ли?

Но вот, черт возьми, наступает такой день, когда Дуров на манеже, а публика, представьте, молчит. Вежливые улыбки, вежливые хлопки. А где былые обвалы аплодисментов? Где сотрясающие цирк вопли восторгов?