А я-то так легко говорила тебе об этой горестной драме в прошлую среду, в тот день, даже в тот самый час, когда совершалась ужасная ее развязка! Бедный, бедный Пушкин! Сколько должен был он выстрадать за эти три месяца, с тех пор, как получил гнусное анонимное письмо – причину, по крайней мере наружную, этого великого несчастья. Сказать тебе, что в точности вызвало дуэль теперь, когда женитьба Дантеса, казалось, сделала ее невозможной, – об этом никто ничего не знает… Приехав домой, он увидел жену и сказал ей: «Как я рад, что еще вижу тебя и могу обнять! Что бы ни случилось, ты ни в чем не виновата и не должна себя упрекать, моя милая!..» Он немного страдал, он был неизменно ласков со своей бедной женой… Ничто не может быть прекраснее его лица после смерти… Его несчастная жена в ужасном состоянии и почти невменяема, да это и понятно. Страшно об ней думать… Трогательно было видеть толпу, которая стремилась поклониться его телу. В этот день, говорят, там перебывало более двадцати тысяч человек: чиновники, офицеры, купцы, все в благоговейном молчании, с умилением, особенно отрадным для его друзей. Один из этих никому не известных людей сказал Россету: «Видите ли, Пушкин ошибался, когда думал, что потерял свою народность; она вся тут, но он ее искал не там, где сердца ему отвечали». Другой, старик, поразил Жуковского глубоким вниманием, с которым он долго смотрел на лицо Пушкина, уже сильно изменившееся, он даже сел напротив и просидел неподвижно четверть часа, а слезы текли у него по лицу, потом он встал и пошел к выходу; Жуковский послал за ним, чтобы узнать его имя. «Зачем вам, – ответил он. – Пушкин меня не знал, и я его не видал никогда, но мне грустно за славу России»… Второе общество проявляет столько увлечения, столько сожаления, столько сочувствия, что душа Пушкина должна радоваться… среди молодежи этого второго общества подымается даже волна возмущения против его убийцы, раздаются угрозы и крики негодования; между тем в нашем обществе у Дантеса находится немало защитников, а у Пушкина… немало злобных обвинителей… те, кто осмеливаются теперь на него нападать, сильно походят на палачей. В субботу вечером я видела несчастную Натали, я не могу передать тебе, какое раздирающее душу впечатление она на меня произвела: настоящий призрак, и при этом взгляд ее блуждал, а выражение лица было столь невыразимо жалкое, что на нее невозможно было смотреть без сердечной боли. К несчастью, она плохо спит и по ночам пронзительными криками зовет Пушкина; бедная, бедная жертва собственного легкомыслия и людской злобы!

Немного позднее Александр Николаевич Карамзин писал брату:

Дантес был пустым мальчишкой… совершенным ничтожеством как в нравственном, так и в умственном отношении… Геккерн, будучи умным человеком и утонченнейшим развратником… без труда овладел умом и душой Дантеса… Эти два человека, не знаю, с какими дьявольскими намерениями, стали преследовать госпожу Пушкину с таким упорством и настойчивостью… Дантес в то время был болен грудью и худел на глазах. Старик Геккерн сказал госпоже Пушкиной, что он умирает из-за нее, заклинал ее спасти его сына, потом стал грозить местью; два дня спустя появились анонимные письма (если Геккерн – автор этих писем, то это с его стороны была бы жестокая и непонятная нелепость, тем не менее люди, которые должны об этом кое-что знать, говорят, что теперь почти доказано, что это именно он!). За этим последовала исповедь госпожи Пушкиной своему мужу, вызов, а затем женитьба Геккерна; та, которая так долго играла роль посредницы, стала, в свою очередь, возлюбленной, а затем и супругой. Конечно, она от этого выиграла, потому-то она единственная, кто торжествует до сего времени и так поглупела от счастья, что, погубив репутацию, а может быть, и душу своей сестры, госпожи Пушкиной, и вызвав смерть ее мужа, она в день отъезда этой последней послала сказать ей, что готова забыть прошлое и все ей простить!!! Пушкин также торжествовал одно мгновение, – ему показалось, что он залил грязью своего врага и заставил его сыграть роль труса… Он сделал весь город и полные народа гостиные поверенными своего гнева и своей ненависти… он стал почти смешон, и так как он не раскрывал всех причин подобного гнева, то все мы говорили: да чего же он хочет? Да ведь он сошел с ума… А Дантес, руководимый советами своего старого неизвестно кого, тем временем вел себя с совершеннейшим тактом и, главное, старался привлечь на свою сторону друзей Пушкина. Нашему семейству он больше, чем когда-либо, заявлял о своей дружбе, передо мной прикидывался откровенным, делал мне ложные признания… Пушкин должен был страдать, когда при нем я дружески жал руку Дантесу, значит, я тоже помогал разрывать его благородное сердце, которое так страдало, когда он видел, что враг его встал совсем чистым из грязи, куда он его бросил. Тот гений, что составлял славу своего отечества, тот, чей слух так привык к рукоплесканиям, был оскорблен чужеземным авантюристом… желавшим замарать его честь; и когда он в негодовании накладывал на лоб этого врага печать бесчестья, его собственные сограждане становились на защиту авантюриста и поносили великого поэта. Не сограждане его так поносили, то была бесчестная кучка, но поэт в своем негодовании не сумел отличить выкриков этой кучки от великого голоса общества, к которому он бывал так чуток… Только после его смерти я узнал правду о поведении Дантеса и с тех пор больше не виделся с ним. …Всего этого достаточно, брат, для того, чтобы сказать, что ты не должен подавать руку убийце Пушкина… Плачь, мое бедное отечество! Не скоро родишь ты такого сына! На рождение Пушкина ты истощилось!

Карамзины тепло приняли Наталью Николаевну, когда та через два года после смерти Пушкина возвратилась в Петербург. Но все же друзья предупреждали ее быть осторожной в отношениях с Карамзиными.

12 августа 1842 года Вяземский писал Наталье Николаевне:

Мы предполагаем на будущей неделе поехать в Ревель дней на десять. Моя тайная великая цель в этой поездке – постараться уговорить мадам Карамзину провести там зиму. Вы догадываетесь, с какой целью я это делаю. Это дом, который в конце концов принесет вам несчастье, и я предпочитаю, чтоб вы лучше посещали казармы. Шутки в сторону, меня это серьезно тревожит.

И еще 13 декабря он же писал:

Вы знаете, что в этом доме спешат разгласить на всех перекрестках не только то, что происходит, но еще и то, что и не происходит в самых сокровенных тайниках души и сердца. Семейные шутки предаются нескромной гласности, а следовательно, пересуживаются сплетницами и недоброжелателями.

Я не понимаю, почему вы позволяете в вашем трудном положении, которому вы сумели придать достоинство и характер святости своим поведением, спокойным и осторожным, в полном соответствии с вашим положением, – почему вы позволяете без всякой надобности примешивать ваше имя к пересудам, которые, несмотря на всю их незначимость, всегда более или менее компрометирующи… Все ваши так называемые друзья с их советами, проектами и шутками – ваши самые жестокие, самые ярые враги.

Удивительно, что такого мнения о Карамзиных были и тетушка Загряжская и сестра Екатерина Николаевна. Но Наталья Николаевна и без писем Вяземского разбиралась в сложной обстановке карамзинского салона и характерах хозяев его. Уже будучи женой Ланского, она еще бывала у Карамзиных, хотя реже и с меньшим желанием. А потом, когда в 1851 году умерла Екатерина Андреевна, атмосфера в доме Карамзиных для Натальи Николаевны стала нетерпимой, и она почти не встречалась с ними.

Последние годы она мысленно перебирала всех знакомых, кто бы мог заняться изданием полного собрания сочинений Пушкина. Ее выбор пал на Анненкова, с которым так давно была она в дружеских отношениях. Но она не успела еще поговорить с ним, как однажды утром горничная доложила, что ее желает видеть молодой человек, назвавший себя Петром Бартеневым.