Я все-таки не был 6-го во дворце – и рапортовался больным. За мною царь хотел прислать фельдъегеря или Арендта (лейб-медика)

(Пушкин. Дневник, декабрь 1834 года).

Тетушка Екатерина Ивановна не считается с расходами, только бы ее красавица Наташа была наряднее, изящнее, блистательнее других великосветских дам. Она не считается со временем и, когда Наталья Николаевна собирается на бал, сама приезжает к ней. Придирчиво смотрит, как горничная Лиза (которую, упаси бог, нельзя потерять из-за ее умения делать прекрасные прически!) мудрит над роскошными волосами Натали, сооружая высокую, модную прическу, к которой так идет легкое украшение на лбу из мелких драгоценных камней. Осторожно надевается белое платье с широчайшими прозрачными рукавами, перехваченными над локтями и в запястьях. На талию, которой позавидует любая красавица, пришивается широкий пояс. Вот на маленькие ножки надеты новые бальные башмачки, а изящные руки обтянуты белыми перчатками.

Тетушка осторожно поворачивает Наташу вправо, влево, ничто не остается незамеченным под ее придирчивым взглядом. Она довольна, садится в кресло, просит позвать Пушкина.

Тот входит мрачный, в мундире камер-юнкера и, взглянув на жену, на мгновение забывает все неприятности предстоящего бала. Он сейчас снова поэт, а не камер-юнкер, живет в этот миг только прелестью своей Наташи.

– Моя мадонна! – потрясенно говорит он, как всегда в такие минуты молитвенно складывая руки.

Слуга докладывает:

– Экипаж подан.

Пушкин вдруг резко поворачивается, срывает с рук перчатки, бросает их на стул и, расстегивая ворот мундира, словно он душит его, почти кричит:

– Я не здоров! Если кто спросит, я не здоров! Я остаюсь дома!

Екатерина Ивановна и Наталья Николаевна тихо выходят в прихожую. Наталья Николаевна вздыхает, предполагая, что император, который обязательно пригласит ее на кадриль или мазурку, вновь будет высказывать недовольство, что Пушкина нет на балу.

Рождается первый ребенок – девочка Мария. Никогда не забыть Наталье Николаевне, как плакал Пушкин во время ее родов, не в силах переносить страдания жены. За шесть лет совместной жизни – четверо детей и один выкидыш.

Дети для Натальи Николаевны были ее отрадой. Она старалась как можно больше бывать дома, чтобы не оставлять детей без надзора, беспрерывно меняла нянек: одна казалась неласковой, другая небрежной, третья забывчивой. Наталья Николаевна дома перестала следить за собой, как прежде, и часто отказывала внезапным визитерам.

А семья росла.

Долги! Долги! Долги! Бесконечные долги и вечная боязнь, что потребуют их возврата. Она видела, как это угнетает мужа. Однажды, не совладав со своими чувствами, написала письмо брату Дмитрию, который управлял гончаровским майоратом:

Теперь я хочу немного поговорить с тобой о моих личных делах. Ты знаешь, что пока я могла обойтись без помощи из дома, я это делала, но сейчас мое положение таково, что я считаю даже своим долгом помочь моему мужу в том затруднительном положении, в котором он находится; несправедливо, чтобы вся тяжесть содержания моей большой семьи падала на него одного, вот почему я вынуждена, дорогой брат, прибегнуть к твоей доброте и великодушному сердцу, чтобы умолять тебя назначить мне  с   п о м о щ ь ю   м а т е р и  содержание, равное тому, какое получают сестры, и, если это возможно, чтобы я начала получать его до января, то есть с будущего месяца. Я тебе откровенно признаюсь, что мы в таком бедственном положении, что бывают дни, когда я не знаю, как вести дом, голова у меня идет кругом. Мне очень не хочется беспокоить мужа всеми своими мелкими хозяйственными хлопотами, и без того я вижу, как он печален, подавлен, не может спать по ночам, и, следственно, в таком настроении не в состоянии работать, чтобы обеспечить нам средства к существованию: для того, чтобы он мог сочинять, голова его должна быть свободна… Мой муж дал мне столько доказательств своей деликатности и бескорысти, что будет совершенно справедливо, если я со своей стороны постараюсь облегчить его положение; по крайней мере содержание, которое ты мне назначишь, пойдет на детей, а это уже благородная цель. Я прошу у тебя этого одолжения без ведома моего мужа, потому что если бы он знал об этом, то несмотря на стесненные обстоятельства, в которых он находится, он помешал бы мне это сделать.

«Детей Пушкин тоже очень любил, – вспоминает Наталья Николаевна, – особенно Сашеньку. Он звал его Сашкой. Саша говорит, что помнит отца. Вряд ли. Когда Пушкин умер, ему было только три с половиной года».

Странно, Наталья Николаевна слышит, всегда слышит звонкий тенор Пушкина, его заразительный, громкий смех. Но представить его ясно, живого, как ни силится, не может. Только один раз, бессонной ночью, еще до болезни, он встал отчетливо в ее воображении: невысокий, смуглый, с сильным и легким телом, изящными, хотя и быстрыми движениями, которые, как считали многие, заменяли природную красоту. И в то же время были у него странные привычки – быстро и увлеченно грызть яблоко, ловко прыгать с дивана через стул, бросаться на диван, поджимая ноги.

В. А. Нащокина в своих воспоминаниях писала о внешности Пушкина:

Своей наружностью и простыми манерами, в которых, однако, сказывался прирожденный барин, Пушкин сразу расположил меня в свою пользу… Пушкин был невысок ростом, шатен, с сильно вьющимися волосами, с голубыми глазами необыкновенной привлекательности. Я видела много его портретов, но с грустью должна сознаться, что ни один из них не передал и сотой доли духовной красоты его облика – особенно его удивительных глаз. Говорил он скоро, был необыкновенно подвижен, весел, смеялся заразительно и громко, показывая два ряда ровных зубов, с которыми белизной могли равняться только перлы. На пальцах он отращивал предлинные ногти.

А как был он нежен с Натальей Николаевной всегда, все шесть лет, прожитых вместе, как прост и нетребователен в быту. Но зато как трудно было ей подбирать ключ к его сложному душевному миру: не огорчить, не оскорбить, не омрачить вдруг прорвавшуюся радость…

В памяти всплывают его письма к ней, ласковые, иногда шутливые, она шепчет, не открывая глаз:

– Благодарю тебя за милое и очень милое письмо. Конечно, друг мой, кроме тебя, в жизни моей утешения нет – и жить с тобою в разлуке так же глупо, как и тяжело.

…И вдруг припоминается весна 1835 года, когда она, уже на сносях, ожидала рождения Гриши, Пушкин внезапно собрался в Михайловское. Завернувшись в шаль, она вышла на улицу проводить его. Он нежно и виновато прощался с ней, без конца целовал, затем уселся в повозку и уже оттуда все давал наказы: «По лестницам ходи осторожно! Ночами к детям не бегай. И не прислушивайся, что там, в детской. Заплачут – няня услышит».

Повозка тронулась. Наталья Николаевна махнула платочком и поскорее отвернулась, пошла в дом, чтобы не увидел ее слезы обиды. «Оставить меня в такое тяжкое время, – думала она, – через неделю, десять дней – роды. Нет, никогда мужчине, даже любящему, даже гениальному провидцу, не понять всей тяжести женской судьбы!»

Она заглянула в детскую, постояла в дверях. На одеяле, разостланном на полу, сидели Машенька и Саша. На низком табурете возле них старая, из Михайловского, няня Ульяна вязала варежки детям. Толстый Сашенька, этакий милый увалень, по словам Александра Сергеевича, – вылитый он в детстве, тянулся за клубочком шерсти, который, словно живой, уползал от него, и бормотал что-то на своем детском языке, довольно смеясь, взвизгивая пронзительно. Машенька, тоже похожая на отца, кудрявая, голубоглазая, увлеченно играла тряпичной куклой, сшитой няней.

Никто не заметил Наталью Николаевну. Она пошла в столовую.

– Ну, вот, – раздраженно сказала Екатерина, снимая папильотки и осторожно раскручивая волосы, – зачем поехал Александр Сергеевич в Михайловское, когда ты на сносях? Говорит, на десять дней! За десять дней вдохновение не придет. А если и придет – расписаться не будет времени!