Чувствовал, для парней-комсомольцев больная тема, знать, немало проговорили меж собой, нашли для себя формулу объяснения — Костя глазами южнорусскими засверкал, оглядел своих, «добро» на серьезный разговор испрашивая. Получил.
— Заговор, понимаете, товарищ командир, это просто. Заговор — что? Нарыв. Чирий. Вскрыл, и нема делов. Тут хуже, ну, то есть сложнее. Вон Гришаня наш, — коснулся плеча паренька слегка монголоидной внешности сибиряка, плясуна. — Так вот, как пришли на болота, у Гришки под мышкой вроде обычный чирей вскочил. Ну, Зинаида ваша… — тут Кондрашов нутром дрогнул, — она смазала чем-то, и полегчало, чирей как бы в себя начал уходить. Только через день рядом еще два вспухли, Гришаня рукой пошевелить не может. Пока Зинаида до него снова добралась, под мышкой целая гроздь чирьев. Знающая она деваха, говорит, эта штука в народе зовется «сучье вымя», и всякие мази тут без толку. Поила каким-то отваром, то есть весь организм простуженный лечила. Месяц, да, Гриша? Правильно, поболее. Так вот, сперва лечила, а потом уже, которые остались да понабухли, резала бритвой. Ну, то есть вскрывала. Тогда вся дрянь истекла, и все залечилось в несколько дней.
Так вот, заговор — это ерунда, «сучье вымя» — оно похуже. Товарищ Сталин, он же говорил, что чем ближе к коммунизму, тем хитрее всякие вражины. Тут вот что получается, товарищ командир, в революции были такие, кто не за народное дело воевал, а как бы за свою личную удачу. Если хорошо воевал, в душу не заглянешь, да и не до того было. Побили белых и всякую контрреволюцию, социализм строим, а такому, кто был за себя, ему мало, ему всю власть подавай. А кто ж ему подаст? Один с немцами шуры-муры закручивает, другой с японцами, третий иудушку Троцкого в союзники. А кто и ни с кем, а сам по себе сидит на своем высоком месте и гадит социализму, как может, его еще трудней разоблачить. Думаете, не знаем, что нас «ежатами» дразнят за глаза? Только мы ни при чем. На открытие нашей школы сам товарищ Берия приезжал. Когда речь произносил, много чего сказал, что секретное, про Ежова как раз, ну и еще про другое… Товарищ Берия тысячам людей честное имя вернул и в строй поставил. А Ежов, он тоже много вражин разоблачил, кто ему самому мог дорогу перейти, потому что в наполеончики метил. Так товарищ Берия и сказал. Тут особого секрета нету. А под видом вражин честных людей гробил, чтоб идею социализма в глазах народа уронить. Частично удалось, вот теперь и имеем, кто фашистам в холуи подался. Если б не фашисты, года через два товарищ Берия со всеми, с кем надо, разобрался бы, и война… Короче, хрен бы мы на своей территории воевали, точно.
Вторую кружку чая приканчивал Кондрашов к этому времени. Чай был гадкий. Самоделка из прошлогодних трав, крепость от них дурная, мозги будто плесенью покрываются, с плесенью борются, оттого и бодрость ненормальная, судорожная, словно голова от тела отделиться хочет, свободы хочет голова. Приподнял пустую кружку над столом, рассмотрел со всех сторон, спросил:
— Вы, хлопцы, аккуратней с вашей настойкой, дурость в ней подозрительная.
Парни дружно загоготали.
— А мы все ждем и ждем, когда почувствуете. Крепкий вы мужик. Мы на пятом глотке «стоп» даем!
— Так это что ж? Диверсия против командира? — притворно нахмурился Кондрашов.
— Не, — отвечал за всех Костя, — проверено, через час полный порядок. И сон как в отключку. Федосьевна, есть такая старуха в Заболотке, она снабжает. От простуды, от чирьев, от чесотки, еще там от чего-то. Нормально. Если скоро спать ляжете, то утром хоть с ходу в бой.
— Ну что ж, поспешу. Спасибо за разговор. Есть о чем подумать. Хотя признаюсь, иногда так не хочется думать… Больно думать… Для кого-то вообще «недуманье» — способ выживания. То есть не всем думать полезно. Чушь говорю, да? То из-за вашей баланды травяной. Отличный блиндаж смастерили, я еще ни разу башкой не стукнулся.
— А совет можно? — это опять Костя, подавая командиру фуражку.
— Даешь совет! — отвечал Кондрашов, слегка подыгрывая под охмелевшего.
— Нет, серьезно. Если скоро в поход… Патронов… и вообще с оружием у нас неважно. Один пулемет, и тот у махновца. Вы б, товарищ командир, приставили кого-нибудь за махновцем присматривать, а то как бы он в критический момент не развернул пулемет на сто восемьдесят, чужой он и темный человек.
— А что? — согласился Кондрашов. — Бдительность, она никогда не во вред. Вот вы и присмотрите за ним, кому еще, как не вам, такое дело поручить. Но не перебдите. Он ведь не только махновский пулеметчик, но и буденновский. Другого такого у нас нет. Так спокойной ночи, да? Все. Пошел.
Мальчишки! Ишь как глазенками засверкали от доверия.
Вышел в ночь. В прохладу. Почти в мороз. Где-то луна подсвечивает, все тропы темными змеями вьются. На душе покойно. Наверняка от зелья. В голове еще смурно, а в душе тихо-тихо. Стал припоминать, топая к своему блиндажу, когда еще было так вот противоречиво, чтоб голова в напряге, а в душе отдохновение. Вспомнил и содрогнулся. Так было, когда узнал о войне. Почти свидетель быстрого разгрома японцев, имеющий представление… Да нет! Знающий — сильней нашей армии в мире нет, он об объявленной войне, как и многие, менее его знающие или не знающие вообще, но только слышавшие, он тоже… Он даже немного пожалел немцев за глупость. Но другое было главным — это в душе: теперь можно не думать, о чем думать опасно, теперь просто надо делать, что прикажут. А прикажут известно что — воевать. Это легче. Вусмерть перепуганный всеми страшными разоблачениями в армии, ведь сам фактически оказался в прострельной зоне, теперь, когда война… А тот страшный разговор с обещанным продолжением… Словно на всю длительность жизни…
— Вы присутствовали на выступлении Блюхера в городе… на празднике в честь?..
— Присутствовал.
— Что говорил Блюхер о Сибири и Дальнем Востоке?
— Ну, что пространства… богатства… что… — Боже мой! Кто за язык тянет! — что и не будь Москвы, против любых врагов устоять можно…
— Призывал Блюхер к отделению Сибири и дальнего Востока от Советской России?
— Да нет… вроде… такого не говорилось…
— Но можно было понять его слова?..
— Ну, я лично, так не это… А за других… не знаю…
— Кто был в президиуме? Слева? Справа?
— Распишитесь. На каждой странице. Подпись.
Расписался.
И ждал. Все время ждал. Блюхера расстреляли. Полегчало. Но не ушло. Пока не объявили войну. Камень с души. Но голова от души автономна. Бомбят Киев, Минск… Как это? Как пропустили? А наша истребительная авиация? Вспомнил последние учения… Роль истребительной авиации в обеспечении бомбардировочной и штурмовой… На чужой территории!
А теперь вот бомбят… Просчет? Предательство? Ничего, разберемся быстро. Сталин…
Чертовы «ежата»! Разбередили!
В блиндаже лампа коптит нещадно. Подкрутил фитиль. Тепло. Разделся до исподнего, на нары и под одеяло. Настоящее, по росту. Подарок Зинаиды. Пусть ничего не снится — ни хорошего, ни плохого!
Сначала было хорошее. Жена, сыновья. Живут они в квартире на высоком этаже, а с балкона видно пол-России, и все, что видно, все оно хорошо, радует и глаз, и душу. Он ходит на какую-то работу, гражданскую, возвращается в одно и то же время, и, когда возвращается, с балкона по-прежнему видно половину России. И только позже, когда уже не видно, когда спят, угомонившись, сыновья, они с женой друг для друга до полнейшего счастья…
Но потом другое. Грязные, мокрые от дождя окопы, и он, командир, поднимает роту в атаку на невидимого из-за дождя противника. Сначала в первом ряду, затем, как положено, во вторых рядах бежит с пистолетом в высоко поднятой руке, что-то кричит и все время оглядывается на отстающих, подгоняя их гадкой бранью. И вдруг впереди воронка. Огромная, в диаметре не менее пяти метров, свернуть не успевает, а перепрыгнуть мешает длинная шинель. Крутые мокро-глиняные склоны воронки… Уже и пистолета нет в руке, пальцами впивается в глиняную слизь, но, вскарабкавшись на метр, сползает на дно воронки. И раз, и другой, и до бесконечности. Уже рев роты еле слышен, вот уже и не слышен вовсе, а он все карабкается и сползает, а когда силы отказывают, сидит по пояс в глиняной жиже и плачет, вышаривает в грязи пистолет, чтобы застрелиться, но не находит, и уже не плачет, а воет волком.