И к чему моя история? А к тому, что война нынче не только Отечественная, но и гражданская. И если партия с товарищем Сталиным всю страну по струночке не выстроит, это в тылу, а мы здесь, в немецком тылу, будем ушами хлопать и про законы толковать, а не всенародную армию создавать, задавит нас Гитлер своим блицкригом.

Взволнованный капитан Сумаков снова сунулся к печке и пытался раскурить свою вонючку.

— Я бы с вами полностью согласился, — говорил нервно, отрывисто, — если б собственными глазами не видел стометровые очереди в военкоматы…

— А то я их не видел! — усмехнулся Никитин. — Особенно в районах, то есть молодых колхозников наших. Что-то я по вашим петличкам не разберу, каких родов войск?

Сумаков явно засмущался, запыхтел так и не разгоревшейся трубкой.

— Понимаю ваш вопрос… Я, собственно, не в счет. Снабженец. Тыловик. И вообще… Но это к делу не относится.

— Пожалуй, — согласился Никитин, — песню Утесова слышали: «На Хасане наломали им бока. Били, били, говорили — ну, пока!»? Какие у нас войны были, а? Солдат с медалью — то ж первый жених в округе. К тому же если колхозник бывший, то свобода. Даже в Финляндии и то все будто чин чинарем. Даешь линию Маннергейма! А еще вспомним, к какой войне мы готовились? На вражеской территории, и никак иначе. Две недельки победных маршев, кому-то, конечно, не повезет, ранить могут, а то и убить. Зато победители со звоном на грудях — почет и слава. И Молотова слушал, и Сталина — грозно звучало. Только до всех ли дошло, какая это война началась? Уверен, сейчас вы уже не увидите тех очередей, а на проводах не столько гармошка, сколько рев бабий. Армии пленены — вы такое представить можете? А немцы трубят по всем оккупациям, как они нас через хрен кидают — думаете, не влияет? Потому без военизации всех немецких тылов, именно военизации, а не партизанщины вроде нас с вами… победим, конечно, только какой ценой и к какому времени? Если затянем войну на два-три года…

— Ну, это вы уж слишком, товарищ капитан! — не выдержал Зотов, молчавший до того и только несогласно поджимавший губы. — И насчет армий… Я тоже кое-чему учился. Армию можно даже разбить, отбросить, но в плен армию — это ж полста тысяч человек! — это физически невозможно. Конечно, если не предательство… И то…

— Политрук, ты как за советскую власть говоришь, слушать тебя любо-дорого, — подал голос танкист Карпенко. — Но за войну тебе лучше старших послушать, потому что ты о ней толком еще ничего не знаешь. Я вот своими глазами видел в поле танковый полк, и «КВ» там, и «Т-34», и другие всякие… Вроде ни одной пробоины не видать, а по дороге немецкая колонна идет и гогочет, на бронь нашу сплевывая… Лежал в овраге, и землю жрать хотелось. Так что не на годик война эта. А что до деревни тутошней… Можно мне слово-то?

Все, что сказал Карпенко в адрес Зотова, Кондрашов и на свой счет принял. В настоящих военных действиях участия не принимал, на немцев нарвался, как большинство тех, кто не успел прибыть к месту назначения, а потом драпал и драпал… Потому рад был, что Карпенко про нынешние дела говорить будет, ведь в нынешних делах Кондрашов как-никак командир, и последнее слово за ним. Карпенко, сидевший на командирском месте, чуть привстал.

— Николай Сергеевич! Може, махнемся местами, или вы, как Чапай, будете ходить вокруг нас и стратегии обдумывать?

— Меня, лейтенант, хлебом не корми — дай стратегии пообдумывать, так что сиди, где сидишь. Меня другое возмущает: время обеденное, а мой Лобов, похоже, даже и не чешется.

Подошел к стене, три раза крепко стукнул сапогом по бревну. Оттуда отстук готовности, и через минуту Лобов уж в дверях, оглядел командиров, головой покачал.

— Чё? Всех кормить аль через одного? Айн момент, материальная часть не готова. Если через пяток минут никто с голоду не помрет, все сыты будут.

Даже вечно смурной капитан Никитин, и тот на роже подобие улыбки нарисовал.

— Без таких солдат, — сказал, — моторошней воевать было бы, а? Давай, лейтенант, за тобой слово.

— Я так понимаю, — медленно говорил Карпенко, — обоз будем брать в болотной горловине, а это уже почти деревня. Немцы ее и без нас накажут, так пусть деревня немцев запомнит, а не нас. Короче, я против расстрела.

— Я тоже, — от печки откликнулся снабженец Сумаков. — Я вообще не уверен, что за весь предыдущий, если так можно выразиться, поход я убил хоть одного немца. Потому начинать с наших, согласитесь…

Трубка его наконец раскоптилась, блиндаж мгновенно наполнился вонью, капитан тщетно пытался фуражкой загнать вонь в печку.

— Рекомендую немедленно прекратить газовую диверсию, — сказал Кондрашов. — Вы ж офицер, наконец, так сломите свою офицерскую гордыню и попросите у бойцов нормальной махры!

— А если я просто стесняюсь, — проворчал Сумаков, зло ковырнув содержимое трубки щепкой и захлопывая дверцу топки.

— Немцев убивать тоже стеснялись? — вроде бы в шутку спросил Никитин, но Сумаков обиделся всерьез.

— Из «шмайссера» я никогда не стрелял, ну, то есть раньше. Подобрал у немца, а когда пытался стрелять, он у меня с первого выстрела стволом кверху, по деревьям…

— Не обижайтесь, дурной мой язык…

Кондрашов уже не топтался по блиндажу, вписался в угол, что напротив печки, и пытался сообразить, что не так пошло в их общем командирском разговоре. Но тут наконец вмешался командир тищевского взвода старшина Юрий Зубов. Минный осколок, что-то вроде миллиметровой пластинки, по касательной задел его правую верхнюю часть лба, снес почти ровный квадратик щетинистых волос и кожу. Кожа наросла новая, как заплатка из белой бумаги смотрелась, и старшина тщетно пытался зачесывать ее, отращивая с макушки клок волос, и когда вырастил и зачесал, то получил кличку «фюрер», хотя ничем, кроме зачеса, на Гитлера не походил, был широколиц, глазаст и зубаст в том смысле, что от рождения имел неправильный прикус, что порой придавало ему весьма свирепый вид, каковой он, случалось, вполне оправдывал, когда дело касалось «порядка» во взводе, как он его понимал. Понимал правильно.

По кондрашовскому мнению, всегда существуют люди, от рождения правильные в самом главном, в том, что является главным в конкретный момент. Люди порядка. От места независимо: будь то окруженный врагом лес, тонущий корабль или квартира, наконец. Часто такие люди — жуткие зануды. Зубов занудой не был. Настырным был. Только благодаря его настырству, по крайней мере, сосновый бугор, где почти впритык землянка к землянке, хоть эта территория избежала безобразия — даже за малую нужду пойманного наказывал такой работой или «строевой подготовкой», что провинившийся впредь готов был хоть узелком завязаться, но отбежать как можно дальше от «санитарной зоны». Отрядники Зубова уважали. И даже, кажется, любили. За справедливость.

— Я так понимаю, — говорил Зубов, ни на кого не глядя, машинально пытаясь выковырять нечисто отструганный сучок в углу короткой скамейки, на которой сидел, — брать обоз будем в горловине. Деревню немцы накажут, думаю, не шибко — полезная им деревня. Так что правильно: уж пусть деревня немцев по-худому запомнит. И опять же кто в партизаны не хочет, как капитан говорил, войны нынешней не понимает, от того только вред может быть. Если просто сбежит, ладно. А если перебежит? Уследишь разве? Потому мое мнение такое: стрелять никого не надо. Прав у нас нет. Деревня нас не в бою видела, она нас всю зиму на своих перинах видела. Сомнительные мы для них партизаны. Даже если обоз возьмем — это еще не война. Так себе… Еще хочу сказать, хоть все это знают… Люди думают, что прорываться будем по западному зимнику. У вас, командиры, я ж не дурак, догадываюсь, какой-то план есть, потому что если по западному зимнику, то всем нам хана. Так отряд думает. Значит, настроение упадническое. Про секретность понимаю, но надо бы хоть как-то намекнуть людям, чтоб дух поднять. И деревенские оттого и прячутся, что верную смерть чуют.

Кондрашов успел уловить радостный блеск в глазах политрука Зотова, но тут же насторожился. Капитан Никитин убавил фитиль коптящей лампы, взял ее за ручку, с лампой обошел вокруг стола, сказал старшине Зубову: «Подвинься!» — сел рядом, лампу поставил меж ним и собой, положил руки на стол, взглядом уперся в чуть трепетавшее пламя лампы.