— Предположим, старшина, план есть…

— Так я про то и говорю! — оживился старшина.

— Нет, не про то ты говоришь. Совсем не про то. А предположим, никакого плана нет. Откуда ему взяться, когда кругом сплошной непроходняк? И путь тогда один — через западный зимник. И нет нам другого пути, как переться напролом и жизни свои класть из одного только принципу, что далее коли в деревнях сидеть, то будет по закону дезертирство и предательство. И что решать будем?

— Вы командиры, вам решать, и тогда какая-то другая агитация нужна, не знаю… Только в таком раскладе деревенские вообще ни при чем. Мы солдаты… обучены… И не пойму я вас, товарищ капитан, на понт берете? Так зазря. Я тоже кое-что прошел, пока здесь оказался. И я не за себя тут толковал, а за людей. А когда люди в куче, и дурость всякая кучней прет. Ни к чему ваш разговор. Есть план — хорошо. Нет плана — плохо. Вот и вся арифметика.

Кондрашов при этих словах вышел из блиндажа, и если б дверь не скрипнула да, как всегда, фуражку с головы не сбил, никто бы и не заметил его ухода.

Казалось, совсем недавно день только в силу входил, но вот уже и нет, уже солнце весеннее к западным лесам тянется и на всю восточную сторону тени накидывает, а с тенями холод из-под земли да из всего каменного и деревянного высвобождается, чтобы каждому живому существу напомнить — не хозяин он природы, а полный «зависник», потому шинельку-то, положим, запахни, простудиться можешь и перестать жить. А из всего неживого в природе ты есть самое малополезное, хотя и нет в природе ничего совсем бесполезного. По тропе пошел — не оступись, споткнешься, поломаешься, а полуживое — оно как раз сущая бесполезность. А если учесть, что живое с живым никак мирно жить не может, и не потому, что места не хватает, а потому что живой живому враг, тогда какое имеешь ты моральное право этак по-хозяйски, по-свойски похлопывать клешней по дереву, дескать, древесина ты безмозглая, нешто понять тебе мою заботу: как мне побольше живых поубивать, а самому при этом очень желательно не быть убитым!

Кондрашов пытался представить, сколько раз, сколько самых различных людей задавали сами себе этот пустой для жизни вопрос: почему всю историю человек убивает человека? Возможно даже, что кто-нибудь умом трогался от «величины» нелепости самого упертого исторического факта — сознательного самоуничтожения людей. Но он догадывался, что это был за тип людей, которые могли, если, конечно, такие вообще были, — чтоб сойти с ума оттого, что человек человеку враг. Это были посторонние! Как бы не при деле. Возможно, они были самые счастливые люди на земле? Или наоборот — самые несчастные? Вот если б с ним, Николаем Сергеевичем Кондрашовым, случилось такое — что все, мол, до фонаря, очередное взаимопомешательство народов, и потому круши друг друга беспощадно, потому что не в первый и не в последний раз, и так до скончания веков — потому глупо, и моя хата с краю. И какое же счастье может быть у дезертира? Получается, что быть живым и живых не трогать — не всегда счастье, а совсем наоборот! Убивать и, возможно, быть убитым, как в наше время, например, не просто счастье, но и правда. А всякие мысли и поступки, что поперек, имеют простейшее название — предательство. Тогда как быть с теми деревенскими, что прячутся от него, от командира отряда, от войны, от участия… И про Родину, и про коммунизм, и про фашизм они знают то же, что и все, но вот не хотят ведь!

Еще только когда о том разговор зашел, Кондрашов знал, что, пока он командир, никого расстреливать не даст, даже если все будут за. Но получилось, что все, как и он, против.

А войну все-таки выиграют такие, как капитан Никитин. Ну, то есть все вместе, конечно, но по-никитински!

Чем-то, знать, нынешняя война от прежних особая, если поперек всем доводам он, тоже, как говорится, порох понюхавший, в душе пасует перед душевной яростью капитана. И командирство готов отдать ему в любую минуту, и подчиняться его правильным и неправильным приказам, как обычный рядовой необученный. Но расстреливать деревенских парней все равно не даст!

Конский топот услышал раньше, чем меж сосен увидел и коня, и седока. Мальчишка из дозора. Спрыгнул неумело — и к Кондрашову.

— Худо, товарищ командир, след!

— Толком говори!

— Мишка Трубников след нашел. Из деревни. Сперва кто-то пешим топал, а за деревней встал на лыжи. И что особо-то — немецкие посты прошел. Мишка на брюхе километр прополз от зимника, все по следам вычитал. Немцы задержали, но пропустили и сопровождение дали, от зимника уже две лыжни. А обратного следа нету. Трубников говорит, два дня тому, как прошел. Измена, товарищ командир.

— Два дня, говоришь? Так, подожди, это ж вы, ваше отделение в дозоре было. Мимо вас прошел? Как такое могло быть?

— Ну, получается, что мы по левую сторону рассредоточились, а он, этот, обошел правее. Полз он. Трубников говорит, что в тулупе, вот как у меня, и без оружия. Лыжи у его короткие. Еще чё худо, на проселке танки появились, катаются туда-сюда. Погреться бы, а?

— Пошли, — зло отвечал Кондрашов, — сейчас тебя согреют! Что за танки?

— С бинокля только… — заспешил мальчишка к блиндажу, — маленькие, вроде как без башни, но промеж деревьев плохо видно.

«Ежовец» по имени Егор, жалобно косясь на печку, пересказал командирам новость во всех подробностях и только после этого был допущен к прогоревшей, но еще источавшей тепло печке.

— Танки? — хмуро ворчал капитан Никитин. — какие тут могут быть танки по таким сугробам… По зимнику, который, еще неизвестно, промерзает ли до нужной толщины… Что-то не то. Зови-ка сюда своего Лобова, Николай Сергеевич. Сам поеду…

— Можно, я с вами? — просился Зотов.

— Незачем, — весьма грубо отрезал капитан. — Моих глаз достаточно. Лишнее шуршание ни к чему.

Кондрашов уже привычно пнул ногой пару раз в нужное бревешко, и тут же пред народом предстал Лобов с парящим чайником в руках.

— Э, нет, братец, нынче не до чаю. Стань-ка ты, братец, джинном всемогущим и в единый миг достань мне белый тулуп, маскхалат, валенки на сорок второй размер, а флягу мою, — потряс, — вишь, пустая, чтоб полная была! Да! Еще рукавицы на меху.

Лобов лоб поморщил, нос потер.

— Маскхалат и тулуп… Если маскхалат, зачем тулуп белый? Стоп! Есть белый тулуп! Флягу давайте. Валенки… так… Рукавицы меховые? С двумя пальцами или можно обычные?

— Обычные. Не в снайперы играть. Чего стоишь? Задание ясно? Пятнадцать минут на все про все. Шагом марш!

Ухмыляясь чему-то, капитан по очереди глянул на каждого из командиров, откинулся на бревенчатую стенку блиндажа, еще раз окинул всех взглядом.

— И что я вам, товарищи партизаны, скажу? А скажу я вам вот что: если нюх меня не обманывает, то за такую новость… Эй, как твое имя, солдат? Да вытащи ты морду из печки, уши растирать надо, а не оттаивать, отвалиться могут. Как тебя?

Парень вскочил, вытянулся:

— Рядовой тищевского взвода Егор Мигутин, товарищ капитан!

— Стакан водки тебе полагается за твою новость! Но за отсутствием таковой, это если меня нюх не обманывает, а бывает, что и обманывает… Короче: тут совет командиров и тебе не место. Дуй к Лобову, он тебя всесторонне обогреет. Топай!

— Так, — капитан как-то странно, неприятно глянул в глаза Кондрашову и, глаз не отводя, рукой поманил к себе старшину Зубова, — оно в общем-то и необязательно, только вот что, старшина: на данный момент в нашем таборе партизанском сколь лошадей в наличии?

Если бы капитан спросил у Зубова о наличии, положим, лопат, и тогда старшина отвечал бы с той же уверенностью:

— Если той не считать, на которой…

— Понятно, — торопливо перебил его Никитин, — свежих сколь?

— Три. Но седла только два.

— Ага! На той, что без седла, ты прямо сей момент поскачешь в Тищевку и не по расспросам, а собственноручно убедишься, что староста и холуй его косматый в данный конкретный момент пребывают в деревне и, что еще важней, что и вчера, и сегодня оба эти засранца из деревни не исчезали. Если честно, думаю, что так оно и есть. Но проверить надо. А для меня и для парня, как отогреется, седлай, и пусть стоят дожидаются.