Изменить стиль страницы

Дверь открылась с шумом. В коридоре спиной к нему стояла сестра в белом халате, разглядывая на свет ампулу. Сестра обернулась.

— Вы куда? На сегодня посещения окончены.

В ее больших цвета незабудок глазах, как и в ровном, приглушенном голосе, не было никаких эмоций. С головы до пят вся стерильная, жесткая и холодная. Достаточно было ее увидеть, чтобы понять: пробудить в ней сочувствие не удастся.

— Я хотел узнать о самочувствии Либы Марцинкевич. Доктор сказал, чтобы я пришел попозже.

— Не знаю. Без разрешения врача...

— А где его можно увидеть?

— Врач на операции.

— Спасибо. Извините. Но, может, вы могли бы сказать... Ей лучше?

— Ничего не могу вам сказать. Она спит. После операции всегда спят.

— Может, ей что-то нужно, понимаете, у нее тут никого из близких.

— Не думаю. В течение часа вы, по крайней мере, пятый наведываетесь.

— Не может быть!

— До пяти я как-нибудь умею считать. Последние двое ушли несколько минут назад.

Сестра сунула ампулу в карман халата и двинулась на него, что было недвусмысленным намеком оставить помещение.

Из соседней двери вышла пожилая нянечка с прикрытой эмалированной посудиной и прошаркала мимо. Он посторонился.

— Я об одном вас хочу попросить...

— Без разрешения врача это невозможно. Правила для всех обязательны, для меня и для вас.

— Конечно. Но, может, в порядке исключения... Я хотел бы посмотреть, где она лежит. Через час у меня отходит поезд.

— Какое это имеет отношение к больничному режиму? Если каждый будет делать, что ему вздумается...

— Ну хотя бы в щелочку...

— Прошу вас оставить отделение. Вы мешаете мне работать.

— Нет.

— То есть как это — нет?

— Я должен ее увидеть. Я не могу так уехать. Я подожду врача.

— Пожалуйста, но за дверью.

— Позвольте мне только взглянуть, и я исчезну. В ту же минуту.

— Я позову сторожа.

— И напрасно потревожите человека.

— Вы считаете, все должно вершиться по вашему хотению?

— Если б только этим ограничивались мои недостатки! Боюсь, я хуже, чем вы думаете. Очень прошу вас!

Сестра недвижно стояла перед ним, маленькая, прямая, с красивым изгибом шеи. Он даже не заметил, когда это произошло, но холодное и жесткое выражение исчезло с ее липа.

— Пройдемте, — сказала она, — только на секунду.

Она шла не оглядываясь, быстро, бесшумно. Он едва поспевал за ней.

Это была последняя палата в конце коридора, напротив окна, выходившего на глухую кирпичную стену. Он почему-то думал, что Либа в комнате будет одна, но там стояло две кровати. Ближняя была отгорожена ширмой. Между створками ширмы довольно большие просветы. В первый момент ему показалось, что кровать пуста, простыня лежала плоско, почти без выступов. А на подушке голова — седые волосы, желтоватое испитое лицо. Кожа да кости.

Слава богу, это не Либа. От одного вида того, что лежало за ширмой, по телу прошел холодок.

На кровати же Либы, напротив, простыня как-то странно вздыбилась. Сама Либа не могла занимать столько места, наверно, там помещалась решетка или аппаратура. А лицо казалось румяным, будто она весь день перед этим загорала у Гауи.

— Можете подойти поближе.

— Нет, нет, спасибо.

Он остался стоять на пороге. Сестра взяла Либину руку, молча смотрела на часы.

Ему казалось, и он слышит тиканье часов, пронзительно резкое, точно пилили тупой пилой. За окном оголтело чирикали воробьи. Из-за ширмы доносились отрывистые, сдавленные хрипы.

— Ей вроде бы лучше, — сказал он, когда они с сестрой вышли в коридор. — Раз операция прошла удачно...

Сестра вертела в руке ампулу и ничего не ответила.

— В общем-то все в порядке, правда?

— В подобных случаях трудно что-либо предсказать, Внезапно он ощутил, как у него дрогнули губы, затуманились глаза. Было ужасно стыдно, но он не смог сдержать слез. Он потупился, стиснул зубы, но слезы катились по щекам, подбородку.

— Вы подождете врача?

— Нет, спасибо.

— Тогда позвоните. Или, еще лучше, придите завтра.

— Спасибо. И не сердитесь на меня. Все получилось так глупо. Сам не понимаю...

— Я понимаю.

— Нет, не понимаете. Этого никому не понять.

— Это не меняет дела, — возразила сестра, — больница есть больница, порядок нужно соблюдать.

Дверь хлопнула еще громче, чем в первый раз. Сквозняк. Где-то раскрыто окно.

Все, Теперь он волен идти на все четыре стороны. Может уехать. Посидеть в саду. Напиться до беспамятства. Что угодно.

Только идти надо медленней. Господи, куда он летит? Спасается бегством? От стыда, от совести? Если ему придется когда-нибудь встретить эту сестру...

Утешать себя тем, что вот он выйдет на улицу и сразу станет свободным, было в высшей степени непорядочно, но в глубине души он не мог не признаться, что, выбравшись из палаты, почувствовал огромное облегчение. По правде сказать, он и не сумел бы объяснить, что его потрясло, — ведь не было ни стонов, ни криков, ни крови, не было даже какого-то особенного запаха. Она просто спала. И старушка была жива. Две кровати, два человека. Но, может, самым ужасным как раз и было то, что они живы...

Ему хотелось думать о Либе, но он не мог подавить в себе постыдного чувства радости, что в той палате лежал не он. Впервые он ощутил жизнь чисто физически — порыв ветра в лицо, прикосновение лезвия к коже. Но была ли это жизнь? Брр. Он отчетливо припомнил тот холодок, липкий, расползавшийся по телу холодок.

К черту! Теперь уж нечего ломать над этим голову. Как говорят в таких случаях спортсмены: сдали нервы. У него богатое воображение, оно временами мешает жить. Он чересчур близко принимает все к сердцу, так никаких нервов не хватит. Все равно он не в силах ничего изменить или поправить. Не раздул ли он свою роль в этом происшествии? Он так мало знал о Либе. В общем-то они чужие люди. Ну, переписывались — подумаешь важность! И вообще, с какой стати он притащился сюда? Кому он помог, кому от этого стало легче? Она же попросту дуреха. Нормальный человек на такое ни за что бы не решился. Нельзя так, нужно учитывать последствия. Да и он хорош! Недалеко ушел от Либы.

Такси дожидалось его у больницы. Они не уехали.

— Ну? Как там? — спросил Гатынь.

Он пожал плечами.

— Пока неизвестно.

— Значит, все обойдется. Женщины живучий народ. Говорят, в такой момент многое зависит от того, хочет или не хочет сам больной выжить.

— Садитесь в машину. Кто хочет жить, тот из окна не прыгает, — проворчал Апариод.

— Состояние аффекта может длиться всего один миг, затем вновь пробуждается инстинкт жизни. Вы с ней говорили?

— Она спит.

— В сознание приходила?

— Думаю, да.

— Значит, все в порядке.

— Оптимизм, по-вашему, также относится к характерным приметам добропорядочного человека? — спросил Апариод.

— Оптимизм — это часть инстинкта жизни.

— То-то и оно: часть инстинкта, а не разума. Ни в одном мало-мальски важном вопросе природа не доверилась разуму.

— У нас тут с профессором, пока вас поджидали, завязался спор, — виновато улыбнулся Гатынь. — Как вам кажется, человек по натуре — добрый или злой?

— Я как-то об этом не думал.

— Ну, а все-таки?

— И злой, и добрый.

— Именно так: и злой, и добрый! — отрубил Апариод, тряхнув указательным пальцем. — А кое-кто норовит его обрядить ангелочком, потом сам удивляется, отчего крылышки у него за спиной не держатся.

— Утверждать, что человек не становится лучше, значит отрицать эволюцию.

— Утверждать, отрицать... Наука — не урок закона божьего. Вы подавайте факты. Земля существует достаточно долго, и, по вашей теории, ей бы давно следовало превратиться в райские кущи. Ну вот что, — проговорил Апариод, — сейчас покатили к дежурному гастроному.

— Куда? — удивился он.

— Уже все решено. Вам остается только поднять руку, сказать «да». В домовую баню Гатыня. Как выяснилось, в его латифундии, помимо всего прочего, имеется баня. Сколько часов потребуется, чтобы поднять пары?