Изменить стиль страницы

Место жуткое. Стоило войти под эти пропахшие лекарствами своды, и мир превращался в круги ада. Ему, к счастью, ни разу не пришлось лежать в больнице. Неужели и его когда-нибудь будут кромсать, колоть, сшивать, и врач в резиновых перчатках станет копаться в его распоротом брюхе, пилить кости, тянуть жилы? Брр.

Дежурная в регистратуре долго листала журнал, названивала по телефону.

— Вам придется подождать.

— Здесь.

— Нет, пройдите к операционной.

Над белой застекленной и закрашенной дверью горела табличка: «Посторонним вход воспрещен». В конце коридора, рядом с поникшим фикусом, несколько стульев. Такие же, как в общежитии у Камиты.

Через полчаса белая дверь отворилась, в коридор вышел врач. Моложавый, полный, медлительный, над сочной верхней губой — пышные усы. Усевшись верхом на один из стульев, облокотился о спинку, закурил.

— Пока ничем не могу утешить.

— Она жива?

— Мертвых не оперируем, мертвым делаем вскрытие.

— Я хотел сказать... Есть хотя бы надежда?

Врач выпустил клуб дыма, посмотрел на него усталым и угрюмым взглядом.

— Она не приходила в сознание.

— А вообще...

— «Вообще» в медицине нет, есть только конкретный случай.

В коридор вошла женщина, увешанная узелками и сумками. Потопталась у двери, подошла поближе, уставилась на врача и, встретившись с ним взглядом, вдруг выронила свою ношу, закрыла лицо руками и тихо заплакала.

— В чем дело, что такое? — спросил врач, поднимаясь. — Вам кого?

— Я в гости приехала... Думала, дома застану... а мне говорят, ее сюда привезли...

— Вы мать Марцинкевич?

— Разве не здесь она?

Загрубелыми пальцами женщина утирала слезы.

Мать... Сразу видно. Только Либа вся из себя округлая, в матери больше угловатости, может, оттого, что ростом повыше.

— Присядьте, пожалуйста, ваша дочь у нас. Но пока ничего не известно. Придется подождать.

— Хорошо, я подожду, — с готовностью закивала женщина, продолжая всхлипывать. — Я подожду.

Он поднялся. К нему вдруг подступило удушье.

— Зайду позже, — выдавил он.

Встретиться с матерью Либы — этого еще не хватало. Нет, только не это. Никто его не заставит. Слез он не выносил. Слезы леденили сердце, от слез он делался беспомощным. В детстве, если кто-нибудь плакал, он принимался реветь за компанию. Да и чем он мог ее успокоить? Что мог сказать?

«Я, видите ли, тоже к вашей дочери».

«А вы кто будете?»

«Никто, я человек посторонний, но в тот момент оказался рядом».

«Так вы с ней незнакомы?»

«Нет, но мы переписывались. То есть... Поймите меня правильно — я ни при чем...»

Какая глупость. Нет, нет, только не это.

На улице было хорошо. Как будто все осталось позади. Или напротив — впереди. Но где-то там, в отдалении.

Ненормальная Либа... И главное — сама, нарочно! А если не нарочно? Вдруг от волнения поскользнулась?

Об отъезде нечего было и думать. Но куда деваться? Посидеть в саду? Припомнился залитый солнцем берег Гауи. Есть же счастливые люди, им не нужно отгадывать никаких загадок. Валяются на песке, купаются, гоняют мяч... Вот бы сейчас туда. Но там у реки Бирута, Цауне и Марика с Тенисоном. И остальные. Он представил себе их любопытные взгляды, насмешливые замечания... Нет, исключается.

Оставаться на месте было невыносимо, хотелось двигаться, что-то делать. Он зашагал — безо всякой цели, напрямик, по первой попавшейся улице. Дома понемногу редели, мычали коровы, кудахтали куры, зеленые кроны пронзали золотистые лучи, стрекотали кузнечики, щебетали птицы. Вдоль обочины шелестели хлеба.

На путях, попыхивая, маневрировал паровоз. Уложенные в штабеля шпалы пахли дегтем.

Потом он опять очутился в городе. Близился вечер, алое солнце повисло над крышами. Он стоял на площади, перед автостанцией. Репродуктор что-то хрипло вещал про рейс Рандава — Мазсалаца. Усталые школьники-экскурсанты, понуро свесив головы, ожидали своего автобуса. Длинноволосый юноша прощался с застенчиво улыбавшейся ему девушкой. На скамейке сидели старухи с пустыми корзинками.

Вдруг он увидел мать Либы. Рядом. Ее глаза смотрели, казалось, ничего не видя. А если все-таки узнала? Взгляд обращен на него. Он машинально кивнул.

Никакого ответа. Но теперь, когда он поздоровался, отойти уже неудобно, что-то надо сказать. Они стояли рядом. Наверняка заметила его. Не могла не заметить.

Ему опять захотелось убежать. Как всегда.

— Простите... Я очень извиняюсь... Вас пропустили к Либе?

Она вздрогнула и почему-то сначала огляделась по сторонам.

— Да.

— Она что-нибудь сказала?

Мать покачала головой и кончиками пальцев вытерла губы.

— Врач не велел.

— Вы уезжаете?

Она кивнула, прикусив зубами пальцы.

— Надо мне... Разве я знала... разве думала. Корова осталась. Дом без присмотра. Кого-нибудь придется попросить.

Он надеялся, разговор вот-вот оборвется, — что у них общего, о чем говорить? Но Либина мать достала платок, высморкалась и принялась поверять свои беды.

— Сообщение теперь хорошее, автобусы ходят. И все же даль-то какая. Да работы невпроворот. Не всегда выберешься. В последний раз была под Новый год. А вчера ночью словно нашептал кто-то: поезжай к ней, проведай. Видать, сердце чуяло. Ну, думаю, возьму выходной, поеду, посмотрю, как она тут. Гостинца отвезу, на прошлой неделе телку зарезали. Села в автобус, а на душе как-то неспокойно.

Такой же короткий, тупой нос, как у Либы, у обеих в разговоре губы двигались одинаково, чуть выпячиваясь. В лице — ничего цыганского. Более латышское лицо трудно себе представить.

— А кто же с ребенком?

— С каким ребенком?

— Ну, с Либиным ребенком.

Черты ее лица как будто еще больше заострились, глаза расширились, морщины на лбу изобразили недоумение.

— Вы что? Какой ребенок? С каких это пор у Либочки ребенок? Боже упаси!

— Разве у Либы нет ребенка?

— Как можно! Откуда? Сама еще чистый ребенок. Давно ли в школу бегала.

Она смотрела на него с растущим беспокойством, и чем дальше, тем растерянней она казалась.

— Вот несчастье-то, вот несчастье... Я завтра попробую выбраться. Если только найду человека.

— Да уж, наверно, соседи за домом присмотрят.

— За домом-то присмотрят. А кто делами будет заниматься?

— Неужели в колхозе без вас не обойдутся?

Она вздохнула, покачала головой.

— Не в колхозе я работаю. На кладбище.

— На кладбище?

Нельзя так, опять переборщил. В конце концов, чему он, дурень, удивляется?

— Это только поначалу чудно кажется. А вообще-то работа как работа: землекопам наряды раздать, бумаги оформить, могилки прибрать. Охранять у нас нечего.

— Вы и живете на кладбище?

— На кладбище, где ж еще. Мы ведь могильщики в третьем поколении. Я тоже в свое время упиралась, но так уж получилось: отца моего немцы застрелили, потом мы с Либочкой одни остались. Куда, думаю, денемся, куда приткнемся, а тут, по крайней мере, крыша над головой, опять же при деле. Да и бабушка, на кого ее одну оставить... А теперь вот думаю, напрасно. Надо было уйти, хотя бы из-за Либочки. Как же она, сердечная, убивалась, маялась. По себе с детства помню. В школе к доске вызовут, спрашивают, где родители работают. На кладбище. Все смеются, потешаются. Никто с тобой дружить не хочет, в пару не становится. Проснулась как-то среди ночи, слышу — Либочка в кроватке плачет. Спрашиваю, что с тобой. Говорит, мальчишки меня Покойничьей Принцессой дразнят. С годами, конечно, умнее стала, а все равно, знаете, от такого на всю жизнь осадок остается, а Либочка очень чувствительная. Друзей у нее никогда не бывало...

— А муж ваш, отец Либы, был немцем?

— Боже упаси, с чего бы ему немцем быть?

Ну что он привязался к несчастной женщине? Хотя с виду и непохоже, чтоб она сердилась, напротив, казалось, была даже рада, что есть перед кем излить душу.

— Этой осенью два года минет, как Либочка от нас уехала. Сразу после школы. Да и в ту последнюю зиму много ли мы ее видели! С девятого класса перешла в интернат. По субботам жду не дождусь. Нет и нет. По зиме и осени вечера у нас хмурые, темно так и пусто кругом, деревья шумят, ветер воет. А весной и летом благодать, не кладбище, парк настоящий. Да раз уж школу закончила, все равно возле себя не удержишь. Не случись даже того несчастья.