Изменить стиль страницы

Решение есть, людей и помещения у Северцева теперь никто не отнимет, чего же еще? Работай — не хочу. И глядишь, через три-пять лет в недрах громадного коллектива созреет новый, юный сверх-Северцев, и вместе с новыми, юными помощниками он сработает новую, более удачную систему. И тогда все внимание переключится на эту новую систему, и заглохнут даже те робкие, вялые попытки внедрения старой, которые будут делаться за эти годы.

Так, может быть, это и есть естественный путь развития? Так сказать, закономерная колея технического прогресса? Несмотря на всю ее архинелепость и ультрарасточительность?

Но все эти годы электронная техника будет внедряться на предприятиях только урывками, только кустарно н время от времени. Но через несколько лет в руках у пока неизвестного сверх-Северцева окажется опять только система. А систему надо внедрять, а это опять несколько лет, и где гарантия, что она не устареет так же, как а предыдущая? И где гарантии, что в ней с самого начала не будет, как и в северцевской, крупных недостатков, неувязок, ляпов?

Не только где гарантии, но где даже ясное понимание, какой должна быть типовая система? Где строго сформулированные параметры и требования? Опять и опять: без общей теории не обойтись. Никак не обойтись без нее. И ее нужно создавать быстро. Очень быстро. Подходы уже есть, нужны люди, квалифицированные люди, работающие в одном направлении.

Акимов уже ушел, и я наметил, как мой внутренний монолог превратился в диалог с Витей Лаврентьевым. Разговор складывался стоящий, но мы все еще пребывали в вестибюле. А около института, наверное, уже ждала Лида.

Мы вышли наружу, и я сразу ее увидел. Лида улыбнулась мне как выздоравливающему больному (причины именно такой улыбки я, конечно, понимал, но за густотой последних впечатлений я уже не реагировал на нюансы. А такая улыбка — конечно, шанс. Основное — мы любим друг друга, и я даже собираюсь стать настоящим мужчиной. Надежным). Мы подошли к Лиде, и теперь все втроем бестолково и дружелюбно топтались на месте, Лаврентьев не знал, должег ли он сразу покинуть нас, Лида вообще еще ничего не знала, я и вообще ничего еще не начинал соображать.

Но нам было хорошо вместе. Славно. Поэтому мы простояли вот так вместе, еще не разбегаясь и не озабочиваясь уговорами, всего-то минутку… Кто же мог знать, что этого не надо было делать? Кто вообще может хоть что-то знать? А через минуту рухнуло все.

Последние дни я не «докладывался» ни Борисову, ни Телешову. Я работал ночи напролет (буквально), днями отсыпался, готовил информацию к ночи, виделся с Постниковым. Я выжал из себя все, но я и сделал все. Все и к сроку.

Я полагал, что претензии могут быть только у меня к ним. В том, что вся моя работа оказалась ловлей рыбки в мутной воде. Так оно, по сути дела, и было.

Я не учитывал только одного (не учитывал ясно. Забывал учитывать): объективная правота не избавляет никого от субъективных усилий. Твои нервы, твое знание людей и отношений, постоянный учет реальной ситуации — вот тот проявитель и закрепитель одновременно. Латерна магика, тот волшебный фонарь, освещающий экран объективно сделанного. Не включится фонарь — и что бы ни было нарисовано на полотне, какими бы узорами дивными оно ни расписано и ни изукрашено — все будут видеть лишь серый, безмолвный прямоугольник.

Я забылся. Я не докладывался. Я предполагал, что Чапая не судят. Я сам собирался судить.

Словом, мы стояли втроем, и в это время из подъезде вышли еще трое: Телешов, Васильев (который «брал на

диктофон» Цейтлина во время разговора у Борисова) и Коротков, выступавший от нашего института на сегодняшнем совещании. Как только они вышли, так сразу начали совать друг другу ладошки. Прощаться, насколько я понял.

И в этот момент Телешов взглянул на нас. В упор, на всех троих. Оценил наш состав, еще что-то обмозговал, а затем громко, отчетливо и развязно сказал (почти крикнул):

— Ясненько, Геннадий Александрович, почему это тебя на рабочем месте не доищешься. Где уж, когда тебя такие, с позволения сказать, дамочки прямо у ворот отлавливают.

В ту же секунду вокруг меня как бы все вспыхнуло и снова погрузилось во мрак. Все было кончено. Слова были произнесены.

Что же делать? Объяснять Лиде, что все это глупо, рассчитано на дураков? Заставить Телешова извиниться? Я стоял и смотрел себе под ноги. Я оцепенел.

В оглохшем и ослепшем мире, в бессмысленно-вспотевшем, в постыдном — оказывается, еще были какие-то звуки. Я чуть вскинул веки: это были шаги Вити Лаврентьева. Поскрипывающие по снегу. Легкие. По направлению к Телешову. Витя подошел к нему и махнул левой ладонью. Просто, как бы по-кошачьи провел. Потом снова сунул ладонь в карман пальто н вернулся к нам.

Васильев, Коротков, я и Лида, сам Телешов — зашевелились, что-то произнесли, поменяли позы. Ситуация разрешилась: па правой щеке Телешова стремительна расцветало красное пятно.

Витя Лаврентьев дал ему пощечину. Дал Телешову в морду. Можно сказать и так. Наверное, можно и еще как-то. Но это сделал Витя Лаврентьев. Не я.

Что-то говорил Телешов и даже порывался подойти к нам. Что-то говорили Васильев и Коротков и вроде бы не давали ему проходу. Что-то наконец (мучительно-бессмысленное что-то) сказал и я Лиде. Нехитрый ритуал размахивания кулаками после драки.

Наконец наши тройки разошлись в разные стороны. Естественное равновесие было восстановлено. Некто назвал незнакомую ему женщину «с позволения сказать дамочкой» и получил за это в морду. Но женщиной этой была Лида. А равновесие восстановил Лаврентьев. Не я.

Зато с Лидой вдвоем остался именно я. Витя быстро попрощался с нами и исчез куда-то. В незамеченно-безразличном направлении. Мне бы исчезнуть с ним, но я пока мало что соображал. Время восстановления еще не пришло. Еще было время находиться в грогги.

Лучше бы одному, конечно. С Лидой сейчас ни о чем говорить нельэя. Расстаться надо сейчас с ней.

Хоть бы расстаться как-нибудь так. Только бы не сорваться. Только бы…

Но сорвалось. Но сорвалось и покатилось. И полетело все в пропасть грохочущую, когда в последний момент (в последний мой корректный момент) выскочила-таки на поверхность самообиженность, мирообиженность, неврастения-обиженность. Почему, чтобы что-то иметь, надо это завоевать. Даже любовь, даже самоуважение. Почему просто никто не даст. Мне. Лично. Но это еще мысль только такая просквозила (просквозила мгновенно, вся в одном, одно ощущение, а уж я узнал — не в первый раз знобило ею), только мысль, а уж говорил я дальше, кричал я уже после совсем что-то подоночное и невразумительное.

Что я умнее, и лучше и гениальнее, и замечательнее всех. И что она меня не любит, потому что заставляет доказывать что-то. Но что я ускользну от ее контроля, от ее давления, и я плевал на всех, и не собираюсь никому ничего доказывать.

И еще, и еще, пока Лида, с исказившимся, горестным лицом изумленно слушала-смотрела и наконец, закрыв уши руками, тоже что-то не закричала мне. Но я кричал свое. И, кажется, хватал ее за рукав и отбрасывал его от себя, показывая, что между нами все кончено. И даже перстал кричать, и говорил даже что-то быстрое и ласковое, наклонившись над ее ухом. Но, чувствуя и видя, что безобразие мое не может быть заглажено быстро и автоматически, что уже нельзя все поправить и сделать, как по заказу, так, как будто ничего и не произошло, я снова срывался и кричал. Кричал еще громче, а значит и отвратительней.

И когда я увидел, что уже все потеряно, когда Лида, отшатнувшись (или даже убегая? — я не отдавал ясного отчета в происходящем), смотрела на меня с гадливостью и презрением, как на огромное, брызжущее и свистящее насекомое, вот когда я это вдруг разглядел, я и выкрикнул заключительное:

— Иди! Иди к своему заступнику-спасителю! Может, он тебя приютит! Джин тоже его был тогда! Не знала?

И когда она приблизила ко мне свои изумительные, страшно блестевшие глаза и я понял, что сейчас она меня ударит, я все-таки добавил: