Изменить стиль страницы

Надя слушала, затаив дыханье… «Все как у меня…»

— А как занимались?

— Да никак! Два раза сходил, на третий пришел, открыла жена, плачет навзрыд, заливается. «Забрали его, — говорит, — ночью». Куда? Кто? Думал, в больницу. «На Лубянку, гепеушники». Как я услышал такое, извините, говорю, за беспокойство, и бегом, давай Бог ноги!

— И все? Вы ж говорили, немолодой профессор, за что его?

— А кто знает? Война шла… может, болтнул лишнее…

Надя хотела спросить еще кое-что про этого профессора, но на пороге затопали, отряхивая снег, и вошел Клондайк.

— Товарищ капитан, там вас жена по телефону второй раз спрашивает.

— Иду, спасибо! — и повернулся к Наде, сказав очень строго: — Когда есть хлеб, можете запирать на ночь дверь. Скажите, я приказал, — и пустился к вахте. Клондайк задержался в дверях.

— Чего он так долго у тебя торчал?

— Понравилось!

— Еще бы! — хмыкнул Клондайк. — Мне бы тоже понравилось. Сижу на вахте, как гвоздь, жду, когда все уберутся восвояси.

— Ваше дело такое, гражданин начальник!

— Как следователь? Что сказал?

— Ничего, протокол писали!

— И все?

— Пока, сказал, все, — а про себя соображала, как бы ей письмо похитрее всучить Клондайку, и как будет неловко, если попросит, а он откажется.

— Так ничего мне не скажешь? Хоть бы как Ночке: «Хорошая лошадь, умница» — или еще что-нибудь ласковое…

— Может, и за ухом почесать?!

— Это — мечта! Не надеюсь! — с сожалением сказал Клондайк и тут же очутился рядом с ней. Совсем близко, так близко, что Надя увидала лукавые искорки в его глазах и уловила едва ощутимый запах овчины от его белого полушубка и незнакомый запах чужого человека.

— Дорогого стоит такого коня чесать! — сказала Надя, глядя прямо ему в лицо смеющимися глазами.

— За ценой не постою! Все отдам, не пожалею!

— Ну, тогда для начала…

Надя нырнула в комнатуху, быстро сунула руку под матрац и достала письмо.

— Проявите свою щедрость, оправдайте доверие народа, — сказала она, передавая ему письмо.

Клондайк мельком взглянул на адрес:

— Жовтоблакитнице? Бандеровке? — и сунул в карман гимнастерки.

— Надежда! Хватит спать, открывай, давай хлебушек! — послышались в тамбуре голоса и топот ног.

Надя поспешила открыть окошко. Пришли сразу два бригадира с помощниками за своими лотками.

— Подъем? Давно? А я и не слышала!

Маша Есина, бригадир бригады бучильного цеха, просунула голову в окно:

— Где уж тебе! — пошутила она, увидев Клондайка. — Не до хлебушка!

«Ему бы отойти в сторонку, чтоб из окошка не видать, а он, как нарочно, у всех на виду стоит, теперь пойдут разговоры!»

— Ступайте-ка с миром, гражданин начальник, бригады идут.

— Когда поговорим? Мне нужно серьезно поговорить с тобой, — с несерьезным лицом сказал Клондайк, поймав ее руку.

— Давно, еще с лета! В следующий раз, если не забудете, о чем! — сказала Надя, потихоньку освобождая руку. Но Клондайк руки ее не отпустил, а, наоборот, схватил и другую, слегка привлекая ее к себе.

— Как ты пела! Неужели это ты там стояла на сцене? Даже наш майор; расчувствовался…

— Сорвал весь концерт от великих чувств, на нервной почве.

В тамбур зашли люди, и Надя настежь распахнула окошко.

— Здравствуйте! Бригаде Либерис хлеб, пожалуйста, — попросила Эльза, та самая эстонка, которая так напугалась коменданта Ремизова на пересылке.

— Здорово, Эльза, как дела? — приветствовала ее Надя, подавая хлеб.

— Ничего, ничего! Бывало хуже, — невесело засмеялась Эльза, наверное, вспомнив этап.

За ней следом пришла за пайками Мэри Краснова.

— Здорово, Мэри, как живешь?

— Прекрасно! На работу не иду, у меня освобождение.

— Заболела?

— Да, вчера вечером, сама начальница Горохова освобождение дала.

— На вечернем приеме Горохова была?

— Да, спасибо, до свиданья, — сказала Мэри.

— Не обижает тебя Ольга Николаевна?

— Что вы! Очень хорошая женщина… — Она еще что-то хотела сказать, но, заметив Клондайка, осеклась и, еще раз попрощавшись, ушла.

— Пора и мне, — сказал Клондайк.

— Давно пора, — подтвердила Надя.

Но вместо того, чтоб идти к двери, он бесцеремонно, по-семейному, чмокнул ее в щеку. От неожиданности Надя смутилась и отодвинулась подальше.

— Превышаете свои обязанности, гражданин начальник!

— Прибавка к жалованью почтальона за работу в сложнейших условиях Крайнего Севера! — улыбнулся Клондайк весело и задорно.

«Господи! Какой он начальник режима! Глупость какая-то. Мальчишка!»

Началась круговерть рабочего дня, и ей некогда было даже подумать о нем. Ее пылкой и живой натуре совсем не свойственна была холодная чопорность, когда так хотелось поцеловать его, как в кинофильмах, прямо в губы. Но нельзя ни в коем случае торопить события, уступая желаниям. Неосторожной поспешностью можно навлечь на себя беду и несчастье Клондайку.

Уже были розданы все лотки с хлебом, когда пришла Валя с котелком не очень жидкой овсяной каши. Завтрак.

— Вам посылка, на столбе висит, — сообщила она радостную весть.

— Ой! — вскрикнула обрадованная Надя. — Пируем-гуляем! Так кстати, а я к Козе собралась перед пекарней. Горохова вчера на вечернем приеме дежурила, значит, после утреннего обхода домой ушла. Я сейчас подкреплю «угасающий организм» и залягу в берлогу до трех поспать, я ночь не спала. Печку подкинь, я чистила.

— Кто мешал? — хитро подмигнув, спросила немчура.

— Новый начальник режима, — и, пока раздевалась, умывалась, рассказала Вале о ночном посетителе. — Что скажешь, Валь?

— Ничего хорошего. Еще раз повторю вам, остерегайтесь! Это вам не Клондайк! Будьте предельно осторожны с ним.

— А что? Что он может мне сделать?

— Все, что захочет! Раз он приперся в зону пьяный…

— Не пьяный, выпивший, пахло от него, нюх у меня собачий.

— Держитесь с ним построже.

— Ладно уж, учту твое пожелание.

— Нина Тенцер сегодня посылок не выдает, я узнавала для вас.

— Спасибо, Валя! А почему?

— Ей определили два дня в неделю на выдачу посылок: вторник и пятницу.

— Вот досада!

— Ничего, обойдется Коза «Коровками».

Коза встретила Надю в коридоре, радостно ощерив беззубый рот.

— Коровки! Я их лет пятнадцать не видела. Забыла, что такие есть на свете. Спасибо за пончик, мне передали.

— Не пончик это, колобок.

Пойдем, я их в тумбочку положу, — и потащила Надю в свою палату.

В коридоре пахло отвратительно: смесью хлорки, лекарствами и грязной уборной. Зато в палате, где лежали шестеро старух, несло такими миазмами, что у Нади запершило в горле и дыханье перехватило.

— Давайте выйдем в коридор, — сказала она Козе, — я на минуту, узнать, как вы, когда выпишут. Мы соскучились.

— Ну уж! — с сомненьем покачала головой Коза. — Ты-то может быть, а уж Шлеггер твоя… Выпишут в пятницу, да вряд ли разрешат у тебя работать!

— Почему?

— Анализы плохие. На свалку пора меня.

Из соседней палаты вся в слезах, вышла Альдона.

— Ты что, Альдона? Что стряслось?

— Бируте, Бируте! — зарыдала она, уткнув лицо в плечо Надиной телогрейки.

— Пойдем! — Надя поспешно вошла в палату.

У окна, натянув одеяло до самого подбородка, лежала до предела исхудалая женщина. Она была такой тонкой, что казалось, будто из-под одеяла на подушке покоится одна голова, без тела. Надя подошла к постели.

— Боже мой, неужели это она, — горестно прошептала пораженная Надя, с трудом узнавая в этих живых мощах некогда великолепную красавицу, которой любовались исподтишка даже одеревенелые охранники.

— Бируте, Гражоля! Гражу ману мергале![4] — она нагнулась над ней и с испугом увидала, как капли ее слез упали на лицо и одеяло спящей. Бируте, не поворачивая головы, чуть приоткрыла свои огромные глаза, еще более большие от провалившихся коричнево-лиловых глазниц. На скулах обострившегося лица краснели два пятна. Она узнала Надю и даже попыталась улыбнуться, но уголки ее губ поползли вниз в скорбной гримасе.

вернуться

4

Красивая моя девушка — слова литовской песни.