— Михайлова! К оперу тебя…
— Вот не вовремя! Скажи ему, хлеб разгружу и лошадь, в конюшню сведу, тогда…
— Скорей давай! Там следователь с города приехал, два часа тебя ждет!
Сердце у Нади так заколотилось, спине и затылку жарко стало.
— Что там?
— Не знаю! Не знаю! — уже издалека кричала дневальная. Она спешила скорее караулить кабинет Горохова, не зашел бы кто без вызова. А то и под дверью подслушивать станет!
— Вас тут два раза дневальная опера спрашивала. — встретила Надю Валя.
— Знаю, знаю, там следователь приехал…
Быстро разгрузили хлеб и скорее Ночку на конюшню. Бросила ей две охапки сена:
— Ну, Ночка, молись за меня своему лошадиному богу!
И дальше бегом. Подошла к оперскому кабинету и вспомнила:. «Господи, помяни царя Давида и всю кротость его!» Постучала.
— Заходи, заходи, Михайлова, — крикнул Горохов.
«Ишь, паразит, через дверь видит, насквозь». С испугу не догадалась, что он ее в окно видел.
— Вот, Михайлова, не хочешь, чтоб тебя вызывал, а приходится! Товарищ по твою душу приехал.
Сидит на гороховском месте за столом майор, а сам опер маленький, сутулый, как мартышка, к уголку притулился. Поднял майор взгляд от стола и на Надю вперил. Глаза недобрые, не то озабочен чем-то или от роду такой тяжелый, а может, недоволен, что из города к черту на кулички приехал допрашивать.
— Ваши родственники заявление в прокуратуру СССР подали, просят назначить переследствие, мотивируя тем, что якобы следствие велось неправильно. Вы лично как считаете, есть основание для пересмотра вашего дела?
«Вот тебе на! Я домой собралась, а тут еще и не начиналось!?
— Я считаю, что у меня вообще дела никакого нет! — бойко ответила Надя, сама удивляясь, как смело получилось.
— Как так?
— А вот так!
Майору, видимо, не хочется вступать в пререкания. Он уже немолод, на левой груди орденская колодка — фронтовик, негоже ему с девчонкой воду в ступе толочь. Голос у него усталый.
— Вы, Михайлова, вспомните, а я запишу. Как вы познакомились с вашим однодельцем Гуськовым, и как получилось, что он запутал вас?
Теперь Надя была опытная. Слова лишнего из нее клещами не вытянуть. И за этого охламона Сашка тоже заступаться не будет. Посидела, подумала с минуту и все, как было, выложила. Но в конце все же добавила, что не убивал Сашок старуху, потому что во всем доме не было топоров, а кочерга тоненькая, из шомпола согнутая. Все-все, до единого слова записал следователь. Потом велел Наде прочитать и расписаться.
— Ну как? — спросила Валя, едва Надя переступила порог хлеборезки.
— Никак, Валюша, пока с тобой!
И прошла прямо к рукомойнику: пора браться за хлеб.
— Завтра надо обязательно нашу Козу навестить. У нас что-нибудь из посылки осталось?
— Вы что, хотите Антонине отнести?
— Конечно! Не с пустыми руками в больницу идти.
— Дело ваше, — поджав тонкие губы, сказала Валя, — вы бы лучше узнали, кто там дежурит. Если Горохова — лучше не пытайтесь, а если доктор Ложкин, может пустить.
Доктор Ложкин, или, как его прозвали зечки, «Джек Потрошитель», был единственный хирург-мужчина, допущенный в женский лагпункт. Редко-редко проходил он по зоне, опустив глаза и не глядя ни на кого. Боялся разговоров, затрагивающих его безукоризненную репутацию. Это и понятно. В мужских ОЛПах врачей-хирургов, было полно, выбирались угодные начальству, а здесь, на женском, он был незаменим. Здесь у него один начальник — доктор Горохова, уважавшая его, как хорошего специалиста, не забывая притом, что доктор Ложкин — зек с десятилетним сроком.
— Вот конфет тут немного осталось, «Коровки», возьмете? — спросила Валя, протягивая бумажный пакет.
— Больше ничего? Без зубов нашу Козу оставить хочешь! — Больше ничего, ждите посылку…
— Ладно, Валюша, не жадничай! Вот освобожусь, пойду за тебя хлопотать, а вдруг да помилуют! Вот загуляем!
— Никто меня не помилует, не нужно мне милости, я не раскаиваюсь в содеянном… — с горечью сказала Валя.
В такие минуты очень хотелось поговорить Наде по душам с немчурой. Спросить откровенно, как на духу, что такое с ней приключилось. Но Валя была скрытная, замкнутая и вовсе не расположена к откровенности. Она никогда не говорила о своем прошлом. Сколько раз, движимая простым чувством любопытства, пыталась Надя узнать, за что и почему такой ужасный срок — 25 лет. Высшая мера наказания (расстрел) отменен. Однако, она всегда отшучивалась или уводила разговор в сторону, оставаясь некою загадкой, повторяя часто: слово — серебро, молчание — золото.
— Я и не надеялась до ночи закончить, — сказала Надя, отправляя на полку последний лоток с пайками. — Видишь, как полезно общаться мне с тобой: язык болтает, а руки-то работают. Ты, Валя, завтра поспи подольше, в три я на пекарню, а там просижу Бог знает сколько.
— Задержат?
— Да нет, парень там новый вместо Мишани. Еще не научился быстро работать.
Закрывая дверь на засов за Валей, она прикинула, что теперь до подъема можно часа четыре поспать. Клондайк наверняка не придет, и письмо надо перепрятать пока под матрац. Тоже не очень надежно, если шмон, но все не на виду. Она прислушалась: ей показалось, заскрипел снег под осторожными шагами, потом подергали запертую дверь. Надя набросила платок и отодвинула засов.
— Почему запираетесь? Не выполняете приказ оперуполномоченного? — на пороге стоял новый начальник режима. Надя пропустила его вперед.
— Хлеба много, боюсь, не зашел бы кто из посторонних.
— А почему не спите? Ждете кого?
Надя обернулась ответить, он смотрел на нее изучающим взглядом, пристально и недоверчиво.
— Странный вопрос, гражданин начальник.
— Я спрашиваю, — строго перебил он ее, — ждете кого? Да или нет?
— Конечно, нет! — возмутилась Надя. — Кого я могу ждать? Хлеб только кончила развешивать.
Вдруг он неожиданно улыбнулся и подошел к ней совсем близко. От него пахнуло спиртным.
«Если только он посмеет коснуться меня, я так заору — вся Воркута проснется!»
— Ты скажи, где так петь научилась, а? — спросил он, заглядывая ей в глаза.
Надя, не ожидая такого вопроса, несколько растерялась.
— Я вот почему спрашиваю. Я ведь тоже петь учился… правда, недолго… неудачно. В училище музыкальное намеревался поступать.
— В училище? В какое? — оживилась Надя.
— Ты в Москве была когда?
Надя кивнула.
— Как же, я сама в Гнесинском училась, — не задумываясь, соврала она.
— А-а! Вон что! Нет, я в другом. Есть в Москве такое музыкально-театральное училище имени Глазунова. Может, знаешь, в Гороховском переулке, дом особнячком стоит. Двухэтажный… Номер четырнадцать…
— Закончили?
— Где там! В сорок третьем после ранения в госпитале под Москвой отлеживался…
— Не в Малаховке? — не переставая удивляться, перебила его Надя
— Нет! Ребята, из госпиталя подначили, иди, говорят, будешь, как Лемешев. Я и пошел. В молодости я оперетту любил. Страсть моя! Все деньжата, какие зарабатывал, все на билеты просаживал. Всех артистов знал: и Ярона, и Лебедеву, и Клавдию Новикову, даже Татьяну Бах помню!
— Знакомы были?
— Зачем? Видел их, слышал, как пели. Какие артисты были!
Ударившись в воспоминания, грозный режимник, видимо, совсем забыл, что перед ним зечка-уголовница со сроком за соучастие в убийстве.
— Ну и чего? А дальше? — допытывалась Надя. Она тоже совсем упустила из вида, что перед ней недруг и думала, слушая его: «Почти как у меня».
— Дальше пришел в училище, — с охотой продолжал он, — говорят, прием закончился, но для фронтовика сделали исключение. Послушали. Там у них профессор был, преподавал, немолодой уж… Барышев Никифор Михайлович, между прочим, в свое время в Большом пел. Вот он мне и говорит: «Я вас в свой класс беру. Не теряйте время, завтра же приходите прямо ко мне домой, начнем петь». Так и сказал. Я застеснялся, говорю, извините, мне платить нечем. Он даже рассердился, я, — говорит, — со своих учеников денег не беру, пишите адрес». До сих пор помню. Брюссовский переулок, дом вроде восемь. Там артисты Большого театра живут.