Я, не слушая больше возмущенных упреков, повернулся и стал медленно спускаться по ступенькам вниз.

– Тихий, погодь! – крикнул мне с пятого этажа Элл.

Я подождал друга на улице.

– Элл, ты мне друг?!

– А, что?! – не понял моего вопроса Миха.

– Друг или нет?! – настаивал я на ответе.

– Не знаю, а что ты хотел? – растерянно спросил Элл.

– Я так и думал! – проговорил я сиплым голосом.

– Тихий, ты чокнутый? – не понял моего сарказма Элл, но мне уже было все равно.

– Знаю, – кивнул я покорно головой в знак согласия. – Что дальше?

– Вернись к своим, ты ничего им не докажешь своим протестом.

– У моих протест – всего лишь привычный рефлекс на жизнь, – произнес я.

Мне уже было понятно, что Элл стал по другую сторону баррикад от меня. – Плыви Элл, домой. Все рассосется, если не самостоятельно, то хирургическим путем.

– Вернись домой, – настаивал Элл, – и все будет по-старому.

– Не будет!

– Как же ты теперь?!

– Не знаю, – честно признался я. – Что-нибудь придумаю, – я горько улыбнулся. – Я теперь большой мальчик!

– Вернись!

– Странно, все меня об этом просят, только не они, – я повел плечами, как бы сбрасывая невидимый груз.

– Но, ты же виноват?

– В чем?! – взбеленился я.

– Ну, не знаю, – замялся Элл. – Просто так не выгнали бы?!

– Я не собачка, чтобы меня выбрасывать на улицу? – я подошел ближе к другу. – Тебя же Элл ни разу из дома не выгоняли на улицу, чем же я хуже тебя?!

Сверху послышался грозный голос Любови Дмитриевны: «Миша, домой!» Элл жутко смутился и, не сказав мне больше ни слова, побежал на пятый этаж в теплую свою квартиру.

Я минут двадцать сидел на холодных ступеньках первого этажа, раздумывая, что мне делать дальше, и вдруг резко вскочил и решительно направился на пятый этаж, к своим дверям. Это взяла верх детская усталость. Мне безумно хотелось домой, и забыть обо всем, что со мной произошло. Я подошел к двери. Неясное, безотчетное беспокойство охватило меня. Некоторое время я стоял у родных дверей, набираясь мужества, чтобы позвонить. Наконец, рука поднялась и нажала на звонок. Меня удивляло собственное волнение: пустят или нет. Пустят, такого быть не может, – успокаивал я себя. – Правда, для начала мозги поканифолят, для профилактики. Ну и пусть, за то буду спать на своем любимом диванчике, на белой чистой простыне. А ванна?! У меня аж дыхание сперло при мысленном упоминании этого слова. Я еще раз нажал на звонок. Секунды ожидания как будто растягивались в года. Послышались шаги. Дверь открыл отец, я с надеждой поднял на него глаза. Он поднял голову и посмотрел на меня чужим, отсутствующим взглядом. Так, словно мы уже много лет не виделись, и теперь он мучительно пытается вспомнить, как меня зовут.

– Кто там? – спросила из кухни мать.

– Ошиблись квартирой, – отец посмотрел на меня и закрыл дверь.

Я все понял. Тупая боль сжала сердце и стала частью меня. Даже сейчас, когда я вспоминаю эту сцену, мое сердце снова сжимает та же боль – боль быть отверженным, ненужным. Смириться с этим трудно. Власть этой боли то увеличивается, то уменьшается, но никогда не уходит.

Когда дверь закрылась, я устало спустился по ступенькам вниз. У меня не было истерики; странно, я был спокоен, как десять удавов. Мне уже было все равно, все безразлично. Я сделал родителям шаг навстречу, взаимности от них не последовало, как в таких случаях успокаивал Комар, кажется, снова дали фейсом об тейбл. Неприятно, но терпимо. Но именно с этого вечера с непостижимой беспощадностью юности я стал презирать отца и ненавидеть мать. С этого момента они перестали быть для меня родными. Что-то внутри меня сжалось в комок и замерло.

Я снова молча пешком исследовал родной город в сотый раз. Дома вокруг были погружены в темноту – фонари встречались редко. На мосту я засмотрелся на отражение луны в воде. Звук моих шагов гулко отдавался в тишине. Я прошел мимо главной городской достопримечательности – величественного собора, который ярко светился во тьме. Он словно навис над спящим городом. Я присел невдалеке от собора, возле фонаря. Слезы струились по моим щекам, мои губы непроизвольно дергались. По уснувшим улицам, как тени проскальзывали одинокие человеческие фигуры.

Усталость давила на все клапаны, мне никуда не хотелось идти. Я закрыл глаза, в голове все поплыло. Вся моя жизнь показалась мне одной сплошной темной дорогой, по которой двигаются, как тени, и другие люди. У дороги множество еще более темных переулков, и многие идущие сворачивают в эти переулки в надежде, что коротким путем выйдут к свету. Я мечусь, как раненый, по улице, мне так хочется выйти к свету, но и сигануть в переулок страшно, вдруг попаду в тупик…

Тогда я первый раз переночевал на картонной подстилке за лестницей в подъезде. Когда утром выполз на улицу, морозный туман рассеялся. Показалось солнце, мертвое и холодное, посылая окоченевшему миру свои негреющие лучи. Легкие снежинки перестали сыпаться на землю. Улицы были серыми и безлюдными. В школу я не пошел. Целый день, как неприкаянный, я носился по городу, протопав его вдоль и поперек. Вечерело, уставший и голодный, я сидел на скамейке и тупо смотрел на мимо проходящих меня людей. Никогда еще дни не были для меня такими долгими и мрачными.

Три-четыре дня я снова ничего не ел, еле держался на ногах. Ночевал, где попало, чаще в подъездах, в подвалах и чердаках было жутко холодно. В Пентагон не ходил, чтобы никого не довести до сердечного приступа своим запущенным видом. Выглядел я истинным доходягой: лицо помятое, бледно-серое, под глазами синие круги, волосы жирные и слипшиеся.

Я уже и не помню, зачем забрел в «Санта-Барбару», так называли городской парк из-за полукруглой арки перед входом. Наверное, мне хотелось инстинктивно быть поближе к людям.

В парке активно бурлила ночная жизнь, шастали люди, они спрашивали, нет ли у меня курева, как будто на моей физиономии было написано: «Магазин открыт». На скамейках сидели мужчины: по двое, по трое, оживленно разговаривая между собой; пары вставали и уходили, на их места садились другие. Я спиной чувствовал ощупывающие, настороженные взгляды, казалось, даже различал чуть слышный шепот, доносящийся со скамеек. Было здесь и много пожилых, их вид и взгляд были опустошенными, как у бомжей, которые уже потеряли надежду, когда-нибудь вернуть свой первоначальный человеческий облик. Среди пацанов, которые стояли чуть поодаль отдельной стаей, я узнал Комара. Мы увидели друг друга. Он смерил меня удивленным взглядом и, что-то негромко сказал, стоявшему возле него парню; оба гадко засмеялись. Мне показалось, что они смеются надо мной. Комаров был моим одноклассником по Пентагону. Я интуитивно чувствовал – вечернее сборище мужиков и пацанов в Санта-Барбаре происходит не случайно, это напрягало.

С тоскливой безнадежностью я всматривался в темноту необъятного неба, чувствуя себя брошенным, одиноким. Меня снова захлестнула волна ненависти к усыновителям и Петровичу.

Возле меня присел мужик – плотного сложения, хорошо одетый, грубоватое лицо.

– Замерз?! – участливым тоном спросил он. Его лицо озарила приятная, доверительная улыбка. Он придвинулся ближе ко мне.

– Нет, – сдавленным голосом ответил я, нервно облизав губы.

– Да нет, замерз, – и мужик заботливо прижал меня к своему пальто.

Внутри у меня все сжалось и напряглось, особенно когда чужие мужские руки коснулись моих продрогших пальцев и стали их согревать, растирая. Лицо мужика оказалось совсем близко: холодные глаза, тяжелый нос, грубые губы, я инстинктивно отпрянул.

– Смотрю, ты совсем замерз?! – участливо произнес мужик. – Глотни, – он достал из внутреннего кармана пальто плоскую бутылку. – Это коньяк, он тебя согреет.

Я жадно сделал два глотка, горло сначала обдало кипятком, что выступили слезы на глазах, но потом жар стал приятно разливаться по всем конечностям тела.

– Ну, как? – заботливо спросил мужик, и как бы невзначай обнял меня за плечи. Я не знал, отдернуть мне его руку или нет, и решил, что лучше ничего не делать.