– Мне от вас больше ничего не нужно, – сказал я спокойно, чем вызвал у родителей настоящий ступор.

– Ты, гаденыш, еще пожалеешь, что так сделал, – и мать наотмашь ударила меня по лицу. – У Нины сын как сын, а ты… – неистово возмущалась он, брызгая слюной. – Неблагодарная сволочь, – и понеслась дальше, как обычно…

– Вот и живите с ее сыном, а меня оставьте в покое, – злобно выкрикнул я в ответ.

Лицо матери вытянулось и застыло в долгом молчании. «Ваня, у нас дефективный ребенок!» – завопила она на всю квартиру.

Пацаны решили купить себе палатку для походов. Собрали все заначки, меньше всех было у меня. Васька Новосильцев предложил собирать бутылки, чтобы добыть недостающую сумму и не зависеть от предков. Началась невиданная бутылочная эпопея.

По школе покатился слух: Тихомиров бутылочник. Это вызвало среди одноклассников насмешки, презрение.

– Ты окончательно опозорил нашу фамилию?! – орала, как потерпевшая, мать. – Ни один Тихомиров не собирал бутылки, даже в войну этого не было.

– Мы собирали честные деньги, чтобы купить палатку, и позора в этом никакого нет! – стоически доказывал я. Мне было предложено заткнуться, и я ничего больше не доказывал, понимая, что бесполезное это дело.

Каплей, разрушившей нашу семейную идиллию с родителями, стала история со сберкнижкой. Отцу понадобилось снять деньги и в квартире ее не обнаружили. Меня обвинили в краже. «Кроме тебя, больше некому!» – железно аргументировала мать. Больше месяца длился ежедневный домашний «террор». «Отдай книжку, ты не сможешь воспользоваться этими деньгами!». Меня стыдили, увещевали, прорабатывали даже в кабинете директора школы, потом началась игра в молчанку, даже Элла настроили против меня. Через полтора месяца я нашел злополучную сберкнижку в коробке из-под вязания, радости было полные штаны. Я еле дождался прихода родителей с работы.

– Я нашел вашу сберкнижку! – счастливо выпалил я. С моей физиономии не сходила дурацкая улыбка. В воображении рисовалась душещипательная картина примирения. «Извини, сынок, что мы так плохо о тебе думали», – ну и так далее; но вместо этого я услышал совсем другие слова, которые быстро опустили меня на грешную землю.

– Хватило хоть ума подбросить, – жестко и бескомпромиссно, как приговор, произнесла усыновительница.

В голове был полный кавардак. Захлебываясь от слез, я сумел им выкрикнуть только одно слово:

– Сволочи!

Отец, как обычно, занес руку для удара…

– Только попробуй меня тронуть, я не твой сын…

Сам не знаю, как эти слова вырвались у меня, но у меня было такое чувство, что мне больше нечего терять; что-то во мне окончательно надломилось. Ледяная волна молчания накрыла нас всех.

– Уходи, неблагодарная свинья, – усыновительница открыла входную дверь. – Видеть тебя не хочу! – с жаром воскликнула она, задыхаясь от ярости.

Я со спасительной надеждой посмотрел на отца, но тот отвернулся, не проронив ни слова. Я ушел из дома в тонкой болоньевой куртке, школьных синих брюках и старых кроссовках – в двадцатиградусный мороз. Мне было неполных четырнадцать лет.

На улице было много иллюминации, витрины магазинов были расписаны Дедами Морозами и улыбающимися Снегурочками.

Я сразу подался к Петровичу и с порога выдал ему все как на духу, что навсегда ушел из ненавистного усыновительского дома, и теперь буду жить у него. Дядька неодобрительно сощурился. Лицо его насупилось, от его взгляда мне сделалось не по себе. Петрович продолжал молчать, внутри меня все сжалось, я не на шутку заволновался.

– Петрович, так мне заходить или как? – я с надеждой посмотрел на дядьку, чувствуя неприятную пустоту внутри.

– Нет, – сурово произнес он. На багровом, мясистом лице Петровича еле проглядывали маленькие, злые глазки.

– Петрович, – ахнул я от неожиданности. – Ты шутишь?!

– Возвращайся к родителям, – хмурое и неприветливое лицо дядьки стало еще строже и холодным.

Я не поверил своим ушам, меня бросило в жар. Некоторое время, я как вкопанный стоял в коридоре, напряженно соображая, что к чему. Приподнятое настроение улетучилось – как не бывало. В душе зародились дурные подозрения.

– Петрович, – взмолился я, мной овладела паника.

Он слушал мои всхлипы равнодушно спокойно, ни один мускул на его бульдожьем лице не дрогнул. Я поднял заплаканные глаза и понял, пропащее дело уговаривать дядьку. Мои, видать ему такое про меня уже напели, что, чтобы я ему сейчас не доказывал – все бесполезно.

– Уходи! – коротко отрезал Петрович, сурово посмотрев на меня, без капли сожаления.

Меня словно окатили ледяным душем. Для меня было полнейшей неожиданностью предательство любимого дядьки. Это как будто тебя сильно ударили ногой в область мошонки, ты падаешь от боли на колени, жадно глотаешь жабрами воздух и не можешь выдавить из себя ни одного членораздельного слова, настолько тебя поглощает боль.

Я в нерешительности топтался на месте и спасительно смотрел на дядьку, в надежде. Что он сменит гнев на милость.

– Петрович, – пролепетал я, густо краснея. – У меня кроме тебя никого нет, – по моим глазам покатились крупные слезы, они медленно стекали по щеке к губам. – Не выгоняй меня, пожалуйста, – я с мольбой уставился на него.

Установилось напряженное и неприятное молчание.

– У тебя есть родители! – под суровым, осуждающим взглядом дядьки, я чувствовал себя раздавленным, как муравей или червяк. – Не нравится дома, возвращайся в детский дом, – каждое слово Петровича дышало ненавистью и презрением ко мне, словно я был отбросом общества. – Что тебе еще не хватало?

– Любви! – возбужденно крикнул я.

– Ты жил, как у бога за пазухой, – возмутился дядька, еще больше багровея. – Ты на коленях должен у родителей своих ползать и просить прощения за свое такое дерзкое поведение, – гневно нравоучал дядька.

– Да лучше в детском доме, чем в таком раю, – огрызнулся я, задетый за живое словами дядьки.

От негодования у меня задрожали руки, к лицу прилила кровь, сердце бешено колотилось, готовое выпрыгнуть из груди. Тяжело дыша, я прислонился к стенке.

– Тогда детский дом самое подходящее место для таких идиотов, как ты, – не замедлил с ответом дядька. – Всегда Рите говорил, что дурная кровь – дело безнадежное. Рано ли, поздно ли, она даст о себе знать! – от ярости лицо дядьки надулось как у индюка.

Его обвинительные слова, как нежданно свалившийся кирпич на голову, нет, целая упаковка кирпича. Медленно и болезненно наступало прозрение. Как же больно разочаровываться в тех, кого любишь больше всего на свете. Наконец, я обрел дар речи.

– Интересно, если бы я был их родным сыном, они также бы со мной обращались или по-другому, – вызывающе спросил я человека, который был мне уже противен.

– Уходи, – дядька открыл входную дверь. – Не хочу тебя больше видеть!

– Как это у нас взаимно, – и я громко на весь коридор расхохотался.

От меня не ускользнуло растерянное лицо дядюли, он, наверное, решил, что я немножко тронулся умишком, что у меня поехала неспешно крыша. Ничего у меня не поехало. С моей черепной коробочкой было все нормально. Просто я стал воспринимать мир таким, каким он есть на самом деле, без прикрас и преувеличений.

Я развернулся на сто восемьдесят градусов и громко хлопнул за собой дверью. «Псих», – услышал я грубый голос бывшего родственничка.

– Сам такой, – крикнул я на всю площадку.

На улице поднялась метель, дул сильный, пронизывающий ветер, от него жмурились глаза, замерзали щеки, плотно закрывались губы, словно боялись глотнуть резкого морозного воздуха. Несколько дней я привыкал к неведомой доселе свободе, радости она мне не доставляла, напротив, сплошные заморочки и головная боль.

В карманах было пусто, идти было некуда, ночевать также негде. Похожая на безмозглое серое насекомое, проехала мимо мусороуборочная машина. Я поднял воротник болоньевой куртки и двинулся прямо по улице, не зная, куда меня, в конечном счете, приведут ноги. Желудок издал долгий, бурчащий, недовольный рык, во рту поселился неприятный привкус голода. От уличного холод сводило челюсть, зубы самопроизвольно клацали, издавая звук, похожий на стук печатной машинки. Ночные бродяги не трогали меня, не заговаривали со мной, словно видели в моих глазах отражение собственного одиночества и отчаяния. Конечности гудели, я медленно брел по улице: народу вокруг было немного. Все больше и больше меня охватывало отчаяние.