Изменить стиль страницы

– Мать, дай-ка им по блинку.

И одного за другим подвел к столу.

Угостившись и осмелев, я, как мог, изложил хозяину цель нашего прихода. Еще раньше приметил, что Ваньки дома не было. Не было и Федора, старшего Ванькиного брата, что и поприбавило мне духу.

– Ах, вон вы об чем! – Григорий Яковлевич широко улыбнулся, но поначалу мы не поняли, что она означала, чем обернется для нас эта его улыбка. – Ну, што ж, молодцы!.. Ну-ка, мать, достань листок-то. Он там, за образами... Прослышал, што вы придете, и загодя написал заявленьице. Нате, несите Воронину.

Зажавши в кулаке бумагу, я пулей вылетел на улицу и мчался в сторону сельсовета так, что Миша Тверсков и другие члены бригады едва поспевали за мною. На полпути встретили отца, и тот, узнав, в чем дело, привел нас в правление колхоза, разместившееся в просторном доме купца Савельева, предусмотрительно убравшегося из села двумя годами раньше. Заявление Жуковых принял сам председатель Зелинский, которого папанька почему-то называл двадцатипятитысячником.

Зелинский расправил на столе перед собою бумажку, прочел ее раз и два и только потом уж сказал:

– Вот это агитаторы! Вот тебе и шпингалеты!

От счастья мы зарделись и не знали, куда себя деть. Не знал я и того, что раньше нас к Жуковым наведался мой отец и заключил мировую с Григорием Яковлевичем, – это и предопределило успех предприятия, который мы приписывали исключительно себе.

Ну а что же с Гринькой? Не остыл ли он, вернувшись домой, не отказался ли от страшного своего намерения? Увы, нет. Мальчишка лишь немного подправил, изменил первоначальный план: вместо избы дяди Якова решил спалить его ригу на Малых гумнах и теперь, затаившись, упрятавшись в самого себя, ждал, когда сойдет на нет, источится в студеном и, как назло, ясном ночном небе серп луны, грозным мечом занесенный над Гринькиной отчаянной головой. Все дни, предшествовавшие задуманному, Гринька плохо спал и ел, по ночам ворочался, как вьюн, на деревянной скрипучей кровати, порою вскрикивал в полусне, а то и вовсе вскакивал и выбегал босый на снег, как лунатик. Мать видела это, но, придавленная грузом разных вдовьих забот, не придавала этой перемене в поведении сына особого значения: опять, думала, подрался с кем-нибудь, а теперь вот мается, такое случалось с ним и прежде.

На пятый день зашевелился, все более оживляясь, западный ветерок. Сперва где-то за деревней Панциревкой он из множества малых разрозненных туч собрал один большой табун и погнал его на Монастырское, закрыв к вечеру и село, и все вокруг села. А к полуночи повалил снег. Сперва неслышно, словно на парашюте, спустилась одна похожая на крохотного белого барашка снежинка, за ней другая, третья, – и вот во втором часу ночи был уже не снегопад, а снежная заметь, круговерть, потому что северный ветер, спохватившись, решил преградить дорогу западному, остановить его, отбросить прочь, но тот к этому часу успел набрать силу и оказал яростное сопротивление противнику. Столкновение стихий вызвало сперва поземку, которая скоро стала закручиваться в снежные вихри, призрачными смерчами несшиеся встречь друг другу.

Все живое убралось под крыши домов и хлевов. Гринька же, напротив, заторопился на улицу.

– Куда тебя нечистый несет в этакую-то непогодь? – окликнула с печки мать.

– Известно куда, – отозвался Гринька, поспешно застегивая шубейку, ту самую, что приходилась на всех детей.

– Помочился бы в ведро. Там оно, у порожка.

– Чего придумала? Чай, не маленький! – сердито буркнул Гринька и поскорее хлопнул дверью.

Он не знал, что мать, не дождавшись его возвращения, трижды выходила во двор, звала, заглянула даже в колодец, что был у них на задах, – не угодил ли в него ненароком непутевый ее сын; вернувшись в очередной раз в избу, растолкала, разбудила Гринькиного брата; борясь с пургою, они обшарили весь двор, ощупали каждый подозрительный темный бугорок, вновь и вновь окликали, но в ответ лишь свистел, поминутно переходя на звериный вой, ветер; колючие снежинки, остуженные уже северным ветром, постепенно берущим верх над западным, больно ударяли в лицо, путались в ресницах, слезили глаза.

Гринька в это время достиг гумен, приблизился к нужной ему риге. Он все еще боялся, что в последнюю минуту оробеет, убежит, не исполнив приговора, вынесенного им Соловью, а потому и торопился, отыскивая правою рукой коробок спичек, который уже в дороге перекочевал из кармана в левую его руку. Вспомнив, наконец, о нем, Гринька согнулся под соломенной крышей риги, доходившей краями чуть ли не до самой земли, и принялся чиркать. Но оттого ли, что чиркал не тем концом спички, или оттого, что руки тряслись, а может, еще потому, что коробок, находившийся до этой решительной минуты во влажном от пота кулаке, отсырел, но Музыкин, к ужасу своему, долго не мог извлечь огня. Первая вспышка не продержалась и секунды, ибо сейчас же была погашена сильным низовым ветром. Та же участь постигла и несколько других спичечных головок, пока грозный мститель не вспомнил о том, как в таких случаях поступает Ванька Жуков, раскуривая цигарку. Упрятав коробок в пригоршне, заслонив его таким образом от порывов ветра, Гринька добился того, чего хотел. Обжигая ладони, сделавшиеся похожими на маленький красный фонарик, он поднес колеблющееся крохотное пламя под сухой жгут соломы. Тот мгновенно занялся. А маленький злодей со всех ног ударился бежать, но не в сторону села, где мог быть пойман, а на Гаевскую гору, которая поднималась сразу же за кладбищем.

Гринька бежал, спотыкаясь о жесткие гребни бурунчиков, наметенных и утрамбованных поземкой, а с двух сторон его обступали кресты, и мальчишке уже казалось, что это не кресты, а сами покойники вышли из могил, чтобы потом, на Страшном Суде, выступить в качестве свидетелей Гринькиного преступления. А когда, зацепившись ногой за невидимое препятствие, падал, то думал, что кто-то из них, этих мертвецов, подставил ему ножку, и Гринька вскрикивал, замирая в ужасе. Выбравшись на гору, он впервые оглянулся. И то, что увидал, поразило его и испугало до шевеления волос под шапкой.

В центре Малых гумен, выхватывая из мрака то одну, то другую ригу, то сразу несколько из них, вырвался к темному, беззвездному небу преогромный огненный столб, раскачиваемый из стороны в сторону каким-то невидимым могучим существом. Над ним и внутри его, рассыпая кроваво-красные искры, носились «галки» – пучки горящей соломы, а по бокам, то пропадая за кромкою пламени, то вновь появляясь в его отсветах, метались белыми ангелами голуби, разбуженные и выгнанные из церковных темниц набатным колокольным звоном, ревевшим уже сразу в двух церквах и молельне – православной, кулгурской и ефремовской. До Гринькиного слуха доносились шум и хлопанье взъярившегося огня и треск падающих стропил, и в этом торжествующем безумстве пламени, в грозном этом видении, в мельтешений снежинок он не сразу увидел людей, которые бежали отовсюду к пожару, а когда увидал, то очень удивился, что никто из них ничего не делал, ничего не предпринимал: мужики, парни, бабы и девки лишь размахивали руками, указывали ими на что-то, но не делали даже слабой попытки побороться с огнем, – наверное, понимали, что теперь уже нельзя совладать с ним и спасти хотя бы часть строения. Но кто-то все-таки взобрался на крышу соседней риги и гасил там падающие горящие жгуты. Народу сбежалось полсела, и догадливый Гринька решил спуститься с горы и смешаться в толпе.

К рассвету вернулся домой, – от него, как от только что залитой водою головешки, остро пахло едким дымом и гарью. Мать так обрадовалась его появлению, что даже не отшлепала, а только всплеснула руками:

– О, Царица Небесная! Неужто и ты был на пожаре? Чье же гумно-то сожгли?

– Не знаю...

– Господи, ну что за времена приспели?! За неверие наше наказывает нас Господь Бог! Скоро, говорят, колокола начнут сымать, нехристи!..

Гринька нырнул под одеяло, а мать долго еще разговаривала то с Пресвятой Богородицей, то с самим Господом Богом, то с собою.