Изменить стиль страницы

Но вот Гринька решил начать именно с него. Очевидно, этому решению способствовало то, что Яков был не только его, Гриньки, однофамильцем (Тверсковых, как и Ефремовых, насчитывалось в селе дворов сорок, если не больше), но и доводился дядей, поскольку был родным братом давно умершего Гринькиного отца, прозванного за пристрастие к балалайке и гармони Музыкиным (кличка эта впоследствии стала фамилией и вдовы, Гринькиной матери, и самого Гриньки).

– Дядю Яшу мы обязательно сагитируем. Он мой крестный! – решительно заявил Гринька, подбадривая и себя, и членов своей бригады, в особенности Миньку Архипова и Яньку Рубцова, не отличавшихся, как известно, храбростью. – А потом уж к твоему отцу пойдем, – и Гринька кивнул Яньке.

– Ххх...хорошо, – едва выговорил тот.

Перед самой калиткой Соловьева подворья пионерская агитбригада принуждена была остановиться, встретившись с препятствием, о котором Гринька знал заранее, но помалкивал до поры до времени. Для встречи нежеланных гостей Яков вышел не сам, а спустил с цепи преогромного свирепого кобеля, который уже хрипел, бился в истерике, захлебываясь яростью за калиткой. Он бросался то в одну, то в другую сторону, просовывал то под калитку, то под ворота страшную клыкастую морду. Члены Гринькиной бригады испугались, опешили и отбежали на средину улицы, оставив своего предводителя одного. Гринька, бледный, сотрясаемый заячьей дрожью, изо всех сил заставлял себя держаться мужественно, пытался урезонить пса, все время меняя интонацию в своем голосе – то льстиво уговаривая зверя, то угрожая ему:

– Шарик, Шарунька, аль не признал?.. Это я, Гринька!.. Шарик, ну, перестань... што ты, в самом деле, с ума сошел?.. Да замолчи ты, сволота поганая!.. Вот возьму камень да кы-ы-к дам!..

«Шарик», ростом с годовалого бычка, умолкал лишь для того, чтобы потом с новой, еще большей яростью кинуться на калитку, на ворота, на плетень. С разбегу он, пожалуй, мог бы и перемахнуть через изгородь, чего больше всего опасался Гринька, которого уже покидали остатки самообладания, но он все еще стоял у калитки, не зная, зачем. Малость ободрился, когда к нему вернулся Ванька Жуков; в Ваньке, наверное, заговорила совесть или гордость, либо то и другое вместе, но вот он мужественно приблизился к плетню, за которым в эту минуту бесновался Шарик, и тоже вступил в переговоры со скандальной собакой:

– Ты, барбосина паршивая!.. Ты замолчишь когда-нибудь аль нет? Вот выдерну кол, тогда ты у меня запоешь по-другому! – И Ванька для острастки взялся за один из кольев, составлявших основу плетня.

Жест этот неожиданно возымел действие: должно быть, кобель хорошо был знаком с палкой. Во всяком случае, с плаксивым лаем откатился от изгороди, и теперь голос его доносился откуда-то из-за амбара, стоявшего на заднем дворе.

– Вот с ним как надо разговаривать, а ты – «Шарик, Шарунька»! – и Ванька самодовольно усмехнулся. – Открывай калитку – пошли!

К ним присоединились и остальные члены бригады. Однако во двор ребят так и не пустили. На смену четвероногому сторожу заявился его хозяин – Гринькин дядя Яков, он же Соловей. Обнаружив среди пионеров племянника и выдернув его из общей кучи презлющими глазами, спросил строго:

– Зачем ты привел энтих щенков ко мне?

– Мы... – начал было Гринька.

– Ты не мычи – не теленок, чай. Говори – зачем? Ну?!

– Дядь Яша, все записались в колхоз, только ты один... – выпалил Гринька единым духом, но это было все, что он смог и успел сказать, потому что в следующее мгновение был опрокинут наземь страшнейшим ударом мужичьего кулака. Вгорячах Гринька вскочил на ноги и бросился на дядю, но был встречен другим, не менее жестоким ударом, который на какое-то время лишил мальчишку сознания.

Очнулся Гринька от чьего-то крика: «Мужики, да чево вы глядите?! Ить он, нечистая сила, убьет ребенка! Вон как вызверился!»

Из ближних дворов, набрасывая на ходу одежу, бежали мужики. Они сейчас же принялись совестить осатаневшего Соловья, но он и их облаял не хуже Шарика, который вновь подскочил к калитке и присоединился к хозяину; выслуживаясь перед ним, пес бросался поочередно на всех, кто пытался как-то урезонить Якова. Правда, кобеля быстро усмирил хорошенький пинок под брюхо, которым угостил собаку Карпушка Котунов, живший на той же, что и Соловей, улице и одним из первых прибежавший теперь сюда. Ограждая ребятишек, мужики взяли буяна в кольцо, а он продолжал материться и орать:

– Убью, всех перебью, щенят!.. Ишь чего надумали?.. Я вам покажу такой колхоз, что вовек не позабудете!.. А вы, мужики, што сбежались?.. Што я вам – спектакля?.. А ну марш от мово дома! Не то возьму вилы...

– Пойдемте, робята, – предложил Карпушка, – от него всяко можно ожидать... А вы што носами шмыгаете? – обратился он вдруг к пионерам. – Какой дурак дал вам это задание?.. Айдате и вы по домам, агитаторы сопливые!.. Не за свое вы дело взялися!.. Нашли кого агитировать! Его, Яшку этого, и на аркане не затащишь в колхоз, а вы... Да и на хрена он нужен нам в колхозе? Он там такую кашу заварит, что сроду не расхлебаешь!.. Пускай уж живет один по-бирючьи, а мы и без него обойдемся!.. Пошли, мужики! Его все едино не перекричишь. У него глотка луженая!.. Уходите и вы, пацанье, подобру-поздорову.

Пряча друг от друга глаза и не внемля уговорам пришедшего в себя Гриньки, которому, конечно же, очень не хотелось признать себя побежденным, «агитаторы» один за другим отделялись от отряда и, угнув головы, убегали домой. Скоро Гринька остался на улице один. Жалкий и несчастный, удерживаемый на месте неизвестно какой силой, он прислушивался к тому, как бушует в своем дворе под непрерывный брех пса родной его дядя и крестный Яков Соловей.

«Подожгу, обязательно подожгу!.. Дождусь ночи и...» – Внезапно родившаяся мысль эта сперва заставила вспыхнуть его самого, и Гринька осветился, просиял весь от собственной решимости, а потом, холодея, сжимаясь в комочек от жуткого и грозного, что скрывалось за этой мыслью, а еще больше от того, что он уже не сможет отказаться от нее, поскорее повторил про себя: «Спалю, обязательно!..»

Не лучше обстояли дела и в других бригадах: за малым они всюду были изгнаны с позором. А Иван Леснов, Катькин отец, чуть было не оторвал у меня нос, когда я прямо с порога заговорил о колхозе. Леснов выслушал со вниманием, даже пробормотал вроде бы согласно: «Так-так, в колхоз, стало быть?.. Ну, ну...» Говоря это, он подошел к маленькому агитатору, взял двумя шершавыми пальцами его носишко и с силой дернул, сказав:

– А сопли-то надо вытирать, пионер! И губы тоже – они у тебя еще в мамкином молоке. Ясно? – И, развернув меня лицом к двери, дал коленкою легкого пинка под зад. – Ступай с Богом! И вы тоже! – приказал он остальным.

А на печке, забившись в самый угол, плакала Катька.

Леснов Иван вступит в колхоз, но это случится немного позже. Сейчас ему до смерти не хотелось расставаться с верблюдом, которого, соблазнившись примером Авраама, он выменял на лошадь у какого-то казаха или киргиза за Волгой.

И все-таки моя агитбригада оказалась удачливее других. Правда, еще в трех домах нам не слишком вежливо указали от ворот поворот, зато в пятом, куда я шел с особенною неохотой, мы были встречены необыкновенно приветливо, противно моему ожиданию. Это меня чрезвычайно удивило, потому что дом принадлежал не кому-нибудь еще, а Григорию Яковлевичу Жукову, Ванькиному отцу. Лично я был убежден, что Иван Павлович специально внес в мой список эту семью – в отместку за участие в недавнем ледовом сражении. Исполненный сознания высокого долга, вытекающего из пионерского звания, я не мог протестовать, но теперь чувствовал себя обреченным. Мы долго всей гурьбой толклись в темных сенях, отыскивая ручку двери, пока сам хозяин, заслышав нашу возню, не открыл нам ее.

– Входите, входите, ребятишки! – пригласил он ласково. – Сопли-то, поди, отморозили?

При этих его словах я инстинктивно прикрыл ладошкой свой нос, боясь, как бы дядя Гриша не поступил с ним так же, как Иван Леснов. Но Жуков-старший был по-прежнему ласков. Он даже приказал жене, тетеньке Вере: