Изменить стиль страницы

Ласкал он не только меня, но многих мальчишек, к которым я сильно ревновал его. Особенно мне больно было, когда видел, что и Ваньку Жукова Муратов подбрасывает в воздух точно так же, как и меня, и так же, как и мою, ворошит своими толстыми добрыми ручищами Ванькину кудлатую, жесткую, никогда не промываемую шевелюру. Однажды чуть не заплакал, видя, как, взлетая над Муратовым, Ванька заливается ядреным, сочным, когда-то очень нравившимся мне, а теперь ненавистным смехом. Хотелось подбежать и укусить их обоих. Не сделал этого, конечно, но, всхлипнув, сжав зачем-то кулачишки, поскорее убежал домой, чтобы ничего больше не видеть и не мучиться душой. Уже дома, уткнувшись носом в подушку, все-таки заплакал беззвучно. Мать заметила это по вздрагивающим моим плечам, положила на них теплые, пахнущие только что испеченным хлебом руки, тихо спросила:

– Ты плачешь? Что с тобой, сыночка? Опять этот разбойник побил?

– Никто меня не бил! – приглушенно прокричал я, резким движением тела отстраняя мамины руки.

– А зачем же плачешь?

– Не плачу я вовсе. Что привязалась?

– Ну, ну. Только разве так кричат на родную мать? – и она ушла, обиженная, а мне сделалось еще тоскливее и больней.

Лежал долго и все вспоминал счастливый Ванькин хохот, его торжествующие сияющие галочьи глаза и корчился в бессильной ярости.

В последний раз мы видели Муратова весною тридцать второго года, в новой школе, куда нас собрал Иван Павлович, чтобы поблагодарить строителей и попрощаться с ними. Девчата принесли из лесу первые цветы – это были подснежники, такие же синеглазые, как и многие из тех, кто их собрал и принес сюда. Ванька смастерил из липы свисток и, краснея, сунул его прямо в карман муратовских галифе; я, краснея не меньше Ваньки, вложил в руку своего кумира подожок, вырезанный по моей просьбе дедушкой, – прямую, как стрела, палку с винтообразными вырезами, которые белой извивающейся лентой бежали от одного конца к другому, делая подожок очень нарядным, похожим своей одежкой на дятла. И школьники пришли в восторг, когда моя палка, схваченная где-то посредине двумя пальцами ее нового владельца, завертелась перед нами пропеллером, – обдавая наши лица легким ветерком. Радости моей не было предела. Я хохотал, и из глаз моих обильно текли счастливые слезы.

Смеялся и сам Муратов. Но оборвал свой смех быстро и резко. Сказал, немного бледнея, прикрывая беркутиные свои глаза уже знакомой мне занавесью:

– Прощайте, малчыки и дэвочки. Учитесь в новой школе. Не помынайте лыхом – так кофорят руськи люди. Приезжайте к нам на Капказ. Эльбрус! Казбек! Ка-ра-шо! Приезжайте, будете моими кунаками. Прощайте!

Он вышел, а вслед за ним – и вся его небольшая черноволосая молчаливая бригада. В просторном, пахнущем свежей краской коридоре стало еще просторнее, но как-то одиноко, хотя нас в нем было немало. Не долго думая и не сговариваясь, мы шумною гурьбой выбежали на улицу и провожали подводы Муратова далеко за наше село и соседнюю деревню Панциревку. В Панциревке к нам присоединился еще отряд ребятишек, которые с осени должны были учиться в одной с нами новой школе.

Мы бежали, а Муратов, улыбаясь, все махал и махал нам рукой, прикладывая то и дело зачем-то ладошку к толстым своим губам.

– Дяденька Муратов! Приезжайте к нам еще!.. Пожалу-ста! – кричали мы ему, постепенно отставая.

Муратов перекочевал в другие края. Может быть, вернулся в родные горы или перебрался в соседние районы ЦЧО[6] , – только никто на селе ничего о нем больше не слышал и не знал, где он и что с ним.

Дольше и дальше всех бежали за телегой Муратова мы с Ванькой Жуковым. Спохватившись, обнаружив, приметив это, резко остановились, резанули по привычке друг друга лезвиями презлющих глаз и, ничего не сказав, во весь дух помчались назад к ожидавшей нас компании. Бежали на одном уровне, не желая уступать друг дружке в резвости.

Теперь-то уж и не помню, кто из нас первым остановился – Ванька или я. Остановился и, подхватив руку бежавшего рядом, остановил и его. Вонзившись один в другого блестевшими глазами и держа, на всякий случай, друг друга за грудки, какой-то короткий решительный миг мы молчали, как бы ожидая чего-то. Ванька разлепил дрожащие губы – заговорил, задыхаясь:

– Миш... Михаил!.. А чего это мы деремся?.. А?

– А я... я не знаю.

– И я не знаю... Кажись, ты первым меня ударил.

– Когда? – выкрикнул я прямо ему в лицо.

– Не помню. Кажись, тогда, у школы...

– Да ты что-о-о?..

И тут Ваньку прорвало. Он подтянул меня к себе, обхватил горячими руками мою шею так, что я едва не задохнулся. При этом все говорил и говорил сбивчиво:

– Миш... Миша... Михаил!.. И зачем только люди дерутся?.. Давай с тобой никогда... ну, сроду не будем драться!

– Не будем, Вань, никогда не будем! – с трудом выговаривал я, в свою очередь сжимая Ваньку в объятиях.

– Побожись! – потребовал он, сделавшись вновь строгим.

– Ей-богу, не буду! Вот те крест!

– Скажи честное пионерское!

– Честное пионерское – не буду!

– Дай пять!

Я радостно и поспешно сунул свою ладонь в его растопыренные пальцы, и Ванька, как клещами, сжал их так сильно, что из глаз моих выдавились слезы. Так, соединив руки, мы и вернулись в село. Но и там я не отпустил вновь обретенного своего друга – потащил к себе: слишком дорогую цену мы заплатили, чтобы быстро расстаться.

Поскольку время клонилось к вечеру, я предложил Ваньке – торопливо, боясь, как бы он не отказался, и мне было бы очень больно, – горячо зашептал ему на ухо:

– Вань, а Вань... ночуй нынче у нас, а? Вань!

– Хорошо. Только я сбегаю домой и скажу маме.

Услышав это от Ваньки, я выскочил во двор, отыскал там мать, поившую скотину, сообщил ей радостную новость:

– Мам!.. Мама!.. Ванька у нас ночует!

Плещущая через край моя радость сейчас же сообщилась и ей. Поставив перед Рыжонкой конное ведро с водой, она повернулась ко мне лицом, и в синих ее глазах замерцали, заиграли живые огоньки, очень редкие в последние годы.

– Хорошо, сыночка, но отпустит ли его мать, тетенька Вера?

– Отпустит! – прокричали мы дуэтом, потому что Ванька выбежал из избы вслед за мною.

Потом я отыскал дедушку (он, по настоянию моих родителей, жил теперь у нас, а сейчас латал на задах прохудившийся старый плетень) и ему передал ту же новость. Дед разогнулся и, разминая руками поламываюшую спину, встретил ее, новость эту, своею светлой, хорошей улыбкой, обнажив ровный ряд крепких зубов (на восьмом десятке лет он сохранил их все до единого, к крайнему и всеобщему удивлению односельчан, в особенности же – его ровесников).

– Добре, хлопцы. Давно бы так! – сказал старик, пропуская через пальцы, точно через гребенку, свою дымчатую, с серебринкой, бороду. – Отцы-то ваши давно помирились, а вы все петушитесь. Сколько бед из-за вас, сукиных детей... – дед не договорил, не захотел, похоже, омрачать общей радости. Потрепал наши подбородки и отпустил.

На подворье Жуковых мы отправились вдвоем. Ванькина мать страшно удивилась, завидя меня рядом с ее младшим сыном. Нахмурилась было, но, встретившись с нашими сияющими рожицами, мгновенно растаяла, поменялась лицом, чуток всплакнула на радостях, по одной ее щеке торопливо убегала куда-то шустрая слезинка. Тетенька Веруха всплеснула руками, выпустив при этом грабли, которыми убирала из-под овец помятую, обобранную, перещупанную их губами солому.

– Неужто помирились? – воскликнула наконец она. – Царица Небесная, Пресвятая Богородица!.. Как же это? А?! Кто ж надразумил вас?.. Господи!..

Мы стояли перед ней молча, взявшись за руки, предоставив ей возможность вволю наглядеться на нас, примирившихся, наглядеться и нарадоваться. Понимая, что в такую минуту мать ни в чем бы не могла отказать ему, Ванька спросил:

– Мам, можно я ночую нынче у них?

– Да ночуй! Мне-то что? – быстро согласилась она, но потом все-таки добавила: – А почему бы Мишке не ночевать у нас?

вернуться

6

Центрально-Черноземная область.