Изменить стиль страницы

Теперь-то, по прошествии многих и многих лет, я понимаю, что новопреставленную улыбку свою Тихон Тихоныч, скорее всего, приобрёл не в театральном училище и не в ходе своей сценической карьеры, а на совсем других подмостках и даже, возможно, строительных лесах. Будь он хоть пень-колодой, никак не способной к лицедейству, а поживи годок-другой под вечно занесённым над тобой кнутом – и даже самые оттопыренные твои, самые лопоухие умильно прижмутся к темечку, а физия твоя навек ощерится в беззвучном хохоте благодарного скелета.

Стараниями Тихона Тихоныча мы первый раз в жизни побывали в настоящем театре. Собственно, театр был вовсе ненастоящий – наш городской Дом культуры, в котором время от времени проходили смотры художественной самодеятельности, в том числе и с участием воспитанников интерната. Но на тот момент в наш городок занесло с единственным гастрольным спектаклем профессиональную труппу одного из северокавказских театриков – по-моему, из Нальчика, и Тихон умудрился чуть ли не полинтерната заволочь на этот единственный спектакль.

Если не ошибаюсь, то была оперетта. Сюжет тоже сугубо кавказский. Речь шла о сватовствах, об их бесконечной и незадачливой череде и о продувной свахе, которой надо было посредством всевозможных двусмысленных трюков и подтасовок, переодеваний и обманов – а наш брат-дурак и сам, как известно, обманываться рад – потрафить богатому и престарелому бабнику, чуть ли не микроскопическому кавказскому князю, но в конце концов выдать молодую – за молодого.

Окрутив князька за самоё себя.

Сюжет известный, позже даже фильм на него появился. Называется, по-моему, «Сирануш» – по имени той самой ядрёной восточной бандерши. Из той пиески мне засел в голову обрывок чьей-то – чуть ли не самогó старого похотливого козла – «арии», который я с тех пор частенько-таки мурлычу себе под нос:

Ай, спасибо Сулейману:

Дал совет хар-роший мне…

Вот вам и первая разница между мной и Михаилом Булгаковым: он мурлыкал из «Травиаты» и «Дон Жуана», а я исключительно – из «Дон Жуана в юбке». Коллизия, весело растолкованная мне когда-то в юности, по телефону, ленинградским поэтом Михаилом Дудиным, зачитавшим мне, опять же по телефону, автоэпиграмму следующего содержания:

Михаил Александрович Шолохов

Для читающий публики труден.

И поэтому пишет для олухов

Михаил Александрович Дудин….

Не знаю, как там насчёт остальных, но уж для одного-то олуха – для себя – я точно пишу всю свою жизнь.

Театрик, как я теперь понимаю, и впрямь небольшой, невеличка, но и городок у нас тоже крошечный, как бы и не совсем ещё город: в общем, взрывы хохота сотрясали наш Дом культуры во всех положенных местах. Да и как не сотрясать: Тихон Тихоныч, как единственный тут, в зале, профессионал, величественно, уже как бы и не совсем в зале, а отчасти будто бы тоже на сцене, сидит в первом ряду и, будто дородный апостроф, знак императивного ударения, во весь свой вовсе не гоголевский рост подымался после каждой долетавшей до нас – с нарочито кавказским акцентом – шутки, яростно хлопал в ладоши и, оборачивая к публике свой жутковатый оскал, требовал поддержать творческие муки его коллег по ту сторону рампы.

Как по ту сторону света.

А поскольку нас, интернатских, в зале подавляющее большинство и мы тогда были способны хохотать без удержу, глядя просто на чей-то тупо задранный палец, то поддержка скромных усилий заезжих гастролёров обеспечивалась безукоснительно и неутомимо. Они, по-моему, сами шалели от такого восторженного приёма.

Мы были умопомрачительно юны, и просто грех было не позубоскалить над злоключениями престарелого козла, пытавшегося увести – у нас, у нас! – нашу же смазливую ровесницу: мы сами готовы были отбить кого угодно у самой старости, которая, казалось нам, вообще не про нас, – беспечной юности нашей, мнилось нам, не будет ни конца ни краю.

Сейчас бы, почти полвека спустя, я если б и хохотал, то вовсе не в тех местах и не над тем персонажем. И вряд ли самозабвенно потакал бы, отбивая ладони, козням лукавой профурсетки, которая на поверку, когда актёры, взявшись за руки, вышли, под занавес, раскланяться – мне кажется в первую очередь с нашим Тихон Тихонычем – оказалась совсем молоденькой и весьма привлекательной.

Да, о концовке.

Оказывается, Тихон Тихоныч где-то под откидным стулом – они сбиты в ряд общей рейкою, – под своей плотно сомкнутой и тоже объёмистой задницей, прятал роскошный букет нашей знаменитой будённовской сирени. Выхватил её, согнувшись, из-под стёртого сиденья и, оборотившись спервоначалу к залу, сделал потом ловкий, как на паркете, разворот и, сильно размахнувшись, элегантно швырнул, тяжёлую, лиловую и рясную, прямо к ногам примадонны.

Та, присев, подала ему со сцены узенькую ладошку, и наш Тихон – тоже, оказывается, мышиный жеребчик! – единым махом, без подкряхтывания, очутился рядом с нею.

И, встав в общую воодушевлённую цепочку, взявшись за руки с другими актёрами, исступлённо кланялся, кланялся, кланялся нам. Анатомическая улыбка его пугала как никогда, а вот глаза у Тихона мне показались в тот момент не совсем «стоячими». У Николая Гоголя есть выражение: «глаза рекой». Вот и тут, почудилось мне, что-то зашевелилось у Тихона и даже потекло.

Или это была не «Сирануш»? Может, «Аршин-мал-алан»? Боюсь напутать. Но суть не в этом. Правда ведь?

Я играл у него в кружке и даже иногда – главные роли. А что? Зубы зубами, но я к тому времени был уже одним из самых высоких не только в классе, но и во всём интернате, моя худоба тоже позволяла при необходимости встать, подбоченившись, в любом анатомическом театре, а пышный чуб мой в то время стоял витиеватым трёхэтажным матюком. Короче – были и мы рысаками.

Но самой-самой главной роли я у него так и не сыграл.

Тихон Тихоныч, войдя в режиссёрский раж, вознамерился поставить «Сцену у фонтана».

В интернате свой актовый зал с небольшой сценой. Это – помимо спортивного зала, помимо стадиона, розария, который выращивали несколько поколений воспитанников, помимо подсобного хозяйства с роскошными виноградниками и плодовым садом, помимо мастерских и раздельных, кирпичных, учебного и спального корпусов. И помимо многого чего другого, чего не имелось в большинстве обыкновенных школ города, а уж в сельских школах, откуда мы в основном и явились сюда, и подавно.

Сейчас насаждают моду на семейные дома. Ставят в пример некоторые другие страны, в которых детских домов в нашем понимании нету, а дети, оставшиеся без попечения родителей, воспитываются в чужих семьях. Мне этот опыт вовсе не кажется универсальным, и вряд ли его стоит тупо копировать нам.

Мне жаль мой интернат.

Дело не в том, что чаще всего из бедности, из, в общем-то, грязи и почти повсеместной деревенской отсталости мы попадали – тот случай, когда не было бы счастья, да несчастье помогло – в мир более благополучный и более цивилизованный, что ли. Я бы не только сейчас, крепко пожилым уже человеком, но и тогда, на заре жизни, отдал бы всё, в том числе и всё своё будущее, которому интернат, конечно, открывал более широкие двери, чем наша захудалая да ещё и ссыльная Никола, за то, чтобы остаться с матерью.