Изменить стиль страницы

Плохо ли это? Наоборот. Фонарь разгоняет тьму, а волшебный фонарь превращает жизнь в сказку. Иллюзия правдивости гораздо интереснее голой правды, ибо она – достовернее. С кого бы ни списала свою лирическую героиню Евгения Доброва (с себя или со всех-на-свете-девочек, которых ей довелось встретить), её «я-проза» никогда не будет автобиографичной: иной накал, иная степень художественного лукавства:

– Наконец-то я увижу хвалёный рассвет из вашего окна.

– Да, смотрите сюда. В створку буфета, он в ней отражается. Так лучше видно.

Ольга ВОРОНИНА

Литературная Газета  6250 ( № 46 2009) TAG_img_pixel_gif46134
Литературная Газета  6250 ( № 46 2009) TAG_img_pixel_gif46134

Тень Грозного меня усыновила

Портфель "ЛГ"

Тень Грозного меня усыновила

ПРОЗА

Георгий ПРЯХИН

Литературная Газета  6250 ( № 46 2009) TAGhttp___www_lgz_ru_userfiles_image_46_6250_2009_15-1_jpg81109

Сегодня «ЛГ» публикует главу из нового романа Георгия Пряхина «Звезда плакучая». Роман построен так, что собственно беллетристика перемежается в нём с весьма документальными главами. Одну их них – «Тень Грозного меня усыновила» – мы и предлагаем нашему читателю. Она даёт представление и об общем стиле романа, и о времени, которое он охватывает, и о той путеводной звезде, которая есть в жизни каждого. Которая нас ведёт и которая нас же потом оплакивает.

Полностью роман предполагает печатать в будущем году, начиная с январского номера, журнал «Юность».

У нас в будённовском интернате был хор.  Я стоял в нём в заднем ряду, поскольку между моим голосом и моим слухом нету никакой сопряжённости, и я только усиливал наш хор численностью. Да и то меня бы туда никто и налыгачем не затащил, если б это не было бы едва ли не единственной моей возможностью оказаться так близко – на расстоянии четырёх рядов – к девочке Лене, в которую я был безответно влюблён.

Да разве и бывает первая любовь – ответной?

У нас в интернате был даже драмкружок.

И вот тут я уже красовался на первых ролях.

Драмкружок у нас в интернате появился одновременно с появлением Тихона Тихоныча.

С этого места – поподробнее.

Потому что драма, как жизнь в просяном зёрнышке, заключалась уже в самом появлении в интернатских стенах этой драматической фигуры.

Тихон Тихоныч появился у нас в интернате, да, пожалуй, и в городе, в самом начале 60-х. Не знаю, прибыл ли он к нам непосредственно из Воронежа или из мест более отдалённых, но то, что Тихон Тихоныч до войны работал в Воронежском драмтеатре, – это факт, к которому он любил возвращаться в своих монологах перед нами, его безмолвными учениками.

Формально он даже не числился у нас учителем. Его должность обозначалась куда возвышеннее – художественный руководитель. Художественный руководитель, а вот чего конкретно, этого продолжения я почему-то не припоминаю. Вполне возможно, его и не было вообще. И тогда и без того возвышенную должность Тихон Тихоныча можно было бы воспринимать и как пост художественного руководителя всего нашего богоспасаемого интерната.

Впрочем, что такое интернат? Тоже в известной степени театр, в котором, правда, Несчастливцевых значительно больше, чем Счастливцевых.

Тихон Тихоныч был художественным руководителем, но с какой-то и впрямь очень уж значительной площадью поражения – в его кружке поначалу оказался чуть ли не весь наш интернат поголовно. Правда, большей частью мы не играли, а смотрели и слушали, поскольку Тихону Тихонычу зрители и слушатели были куда необходимей в тот момент, чем собственно артисты.

Мы, разинув рты, слушали, а он с упоением рассказывал и даже показывал нам, как до войны играл в Воронежском драмтеатре имени Кольцова не то Добчинского, не то Бобчинского, не то обоих персонажей разом.

После войны Тихон Тихонович в этом театре уже не играл, потому что имел неосторожность играть Добчинского-Бобчинского и во время войны, при немцах. По этой же причине он и у нас появился не из Воронежа, а какими-то окольными путями. Не знаю, был ли он выслан, посажен – за чрезмерную любовь к лицедейству, – но что-то такое, отлучение и от театра, и от Воронежа, как и от других больших городов, всё же было. Даже директором Дома культуры не брали – так Тихон Тихоныч оказался у нас.

Откуда вернулся, вывалился в нашу будённовскую жизнь Тихон Тихоныч, я не знаю. Был он плотен, но той сановной плотностью, даже припухлостью нетрудовой ладони, каковую не нагуляешь на лесоповале. Её вообще не нагуливают, а скорее, высиживают, как высиживают бесцельно, искусство ради искусства, диетические, без зародыша, яйца. Он любил оглядывать себя, причём не только в зеркало: стоило Тихон Тихонычу опустить глаза, как перед ним с готовностью представал полого сбегавший вниз, в межножье, и бережно, как вымя в горсти, взятый в обжимку лавсановым немнущимся, по тогдашней моде, пиджаком живот. Интеллигентный такой курсак.

Он любит оглядывать себя и при ходьбе руки ставит так, словно подушечками сплюснутых и бледных, как у прачки, пальцев придерживает распустившиеся веером концы невидимой балетной пачки. И походка у него – танцующая при, в общем-то, дородной фигуре – Добчинский-Бобчинский в его исполнении, наверное, сильно смахивали на тяжеловесных ангелов-близнят: сцена, небось, прогибалась, когда выкатывались они спаренным дуплетом на театральные подмостки, как на суконную драпировку старинного бильярдного стола.

Ещё две детали вспоминаются почему-то явственнее других. На лице у Тихона Тихоныча постоянная улыбка. Она приклеена, как приклеивают актёрам или филёрам накладные усы. Зубы у него крупные и жёлтые – может, Тихон играл ещё и Холстомера? – глаза серые и холодные, кто-то сказал о таких: «стоячие» – и в сочетании с постоянной желтозубой улыбкою это производило странное впечатление.

Как будто на тебя со дна скалится утопленник.

И ещё – тесно-тесно прижатые к темени, словно в умильном ожидании либо куска, либо оплеухи, уши зализаны с той же тщательностью, с какой зализаны и его скудные, цвета амбарной паутины, и тоже слегка прокуренные волосы.

Наблюдательному человеку это лицо сказало бы больше, чем собственно монологи Тихона Тихоныча. Но я внимательнейшим образом всматривался в него лишь потому, что впервые в жизни видел живого актёра, пусть и довоенного призыва. И пытался разгадать загадку: какая же из этих, в совокупности весьма незамысловатых, черт является родовой? И делает заурядного, в общем-то, человека – Артистом?

И приходил к выводу, что это исключительно – улыбка. Оглянешься – и мороз по коже продирает.

С тех пор и сам я стал скалиться; как стоячий утопленник, благо что зубы у меня тоже вполне лошадиные. Во всяком разе именно в такой – утопленник стоймя – позе и с крепко наклеенной улыбкой и запечатлён я на нескольких интернатских фотках, дошедших из времён она до наших дней.