Теперь он дышал часто и коротко, словно тугая повязка мешала ему глубоко вздохнуть.

— Туго, Иван Петрович? — вздрагивая от острой жалости к нему, спросил Алексей. — Может, ослабить?

— Ничего… Слышь, Алексей… — Воронько нашел его руку, слегка притянул к себе. — Ступай в Алешки один… Вернешься с телегой… А я здесь подожду…

— Куда! До Алешек все двадцать верст!

— До утра дойдешь…

— Не оставлю я вас тут! — сердито сказал Алексей. — Черт его знает, что там, в Алешках. Наши уехали. Может, там белые!

— Иди, Леша… Иди, говорю!..

Алексей сел на траву, кулаками сдавил виски.

В такое трудное положение он еще никогда не попадал. Ночь, раненый товарищ, до Алешек без малого двадцать верст, а вокруг враждебные кулацкие села, поблизости Марков с бандитами, и можно ожидать, что на рассвете они не преминут пошарить вокруг, поискать их. А если еще Марков догадывается, кто давеча пугнул его — облавы не миновать!

Что делать! Идти в Алешки, как предлагает Воронько? Пешком, по незнакомой дороге, с обходами да поворотами раньше чем к полудню, не доберешься. А что в Алешках? Чекисты уехали, войска на передовой, даже Маруси — и той нет. Подводы тоже не достать. Кучеренко струсит, не поедет. Дядя Селемчук… А что он? Дядя Селемчук и так уже сделал все, что мог… Ну ладно, допустим, подводу он как-нибудь достанет — все равно раньше чем завтра к ночи обратно не приехать, а что за это время станет с Воронько?

Единственная возможность: пробираться к Днепру, в какой-нибудь деревушке выпросить или выкрасть лодку и спуститься по течению до самого Херсона—лучше ничего не придумаешь!

Алексей встал:

— Иван Петрович, надо идти, давайте помогу… Иван Петрович!

Воронько молчал. Похолодев от ужаса (неужели умер?), Алексей припал ухом к его груди. Сердце билось. Воронько был без сознания.

Алексей оглянулся, словно надеясь, что из окружавшей его кромешной тьмы явится неожиданная помощь. Над оврагом мертвенно шумели ковыли, ветер пригибал кустарник, ручей шевелил гальку.

Алексей подтянул ремень, закинул вялые руки Воронько себе за плечи, ухватился покрепче и встал на ноги. Воронько был пониже Алексея и на первых порах показался даже не очень тяжелым. Алексей слегка встряхнул его, устраивая поудобней — Воронько глухо застонал, — и медленно пошел по неровному дну оврага.

…Остаток ночи и весь следующий день слились в памяти Алексея в одно непрерывное, почти нечеловеческое усилие.

Он потерял дорогу и долго продвигался не к Днепру, а вдоль него. Когда он все-таки определил верное направление, на пути попалась широкая старица с топкими заболоченными берегами, пройти по которым с Воронько на плечах было невозможно, пришлось делать большой крюк.

Заходить в деревни, чтобы попытаться раздобыть подводу или хотя бы уточнить дорогу, было опасно.

Алексей довольно скоро понял, что Воронько ему не донести. Вернее, не донести живого. Воронько все реже приходил в себя. Он весь горел. Повязка на его груди насквозь пропиталась кровью. Алексей во время одной из остановок разорвал свою нижнюю рубаху на полосы и намотал их поверх старой повязки, но и это не помогло— кровь снова выступила.

Воронько умирал. Он умирал трудно. Жизнь крепко сидела в нем. Алексей не разбирался в медицине, но ему было ясно, что спасти товарища может только быстрая помощь, а ее не было. Все, что мог сделать для него Алексей, — это приносить в фуражке воду, если она попадалась на пути, и тащить, тащить его на себе с угасающей надеждой добраться вовремя, пока жизнь еще не совсем оставила сильное и теперь такое беспомощное тело товарища…

Лицо Воронько подернулось синеватой желтизной. Усы обвисли и казались особенно черными. Приходя в себя, он просил оставить его, не трогать, дать отдохнуть, теряя сознание, стонал…

Алексей старался реже останавливаться. Так, казалось, легче было идти.

Пятки липли к земле, деревенели бедра, под коленями скопилась стойкая вяжущая боль.

Алексей ступал, ступал налитыми болью ногами, вдыхая запах крови и пропитанной потом вороньковской гимнастерки. Каждый следующий шаг казался последним, но он делал этот шаг, за ним другой, третий… десятый, сотый…

Проползала, колыхаясь под ногами, верста, вторая…

И Алексей потерял им счет, боясь остановиться, потому что знал, что достаточно сбросить Воронько и упасть на землю, чтобы не хватило ни сил, ни, особенно, воли встать.

На исходе дня, в глубоких сумерках, он подошел к какой-то приднепровской деревне.

ЗА ВОРОНЬКО!

У загона, возле старого засыпанного колодца, Алексей положил Воронько на траву.

Воронько не стонал. Он только всхлипывал тихонько, вздрагивая головой, да еще в горле у него что-то дрожало низко и хлюпко. Из-под усов к шее тянулась черная полоса. Алексей попробовал пальцем — кровь. Он присел, рукавом отер щеку, шепнул:

— Подожди, Иван Петрович, я ненадолго… Воронько не ответил. Алексей оглянулся, нащупал в темноте какой-то чурбан, подсунул его Воронько под голову и встал.

— Так я сейчас, пять минут…

Он вытащил наган и, придерживаясь за изгородь, пошел по обочине.

Впереди белели хаты. Колодезный журавль, казалось, торчал из рябого, светло-серого неба. Ветер с Днепра трепал и мял жесткую листву.

У дороги валялась сломанная бесколесая телега. Алексей остановился возле нее, обдумывая, куда идти, и свернул к стоявшей на отлете хатенке.

Заплетаясь ногами в огородной ботве, он добрался до забора, нашел калитку. Собаки во дворе не было.

В хате, видимо, прислушивались. Как только Алексей постучал, раздался тонкий, настоенный страхом девчоночий голос:

— Маманя, ты?

— Откройте…

— Дядя Степан?

Стукнула о доски тяжелая заставка. Алексей надавил и, едва запор был снят, он отодвинул тугую, трущуюся об пол дверь и протиснулся в сени. Натыкаясь на рухлядь, пробрался в комнату.

На столе горела коптилка. От ветерка, влетевшего в дверь, огонек заколебался, удлиняясь, и Алексей успел мельком окинуть взглядом старую, давно не беленную хату. В углу на кровати, под лоскутным одеялом, кто-то лежал.

Девочка, заложив запоры, вошла следом за Алексеем, плаксиво говоря:

— Чего долго, дядя Степан? Мамани-то все нет. Как уехала вчера, так и не возворачивалась. Чего бы, дядя Степан? А-а!.. — закричала она, разглядев его, и зажала рот ладонями.

— Тихо! — попросил он. — Тихо, девочка, не кричи! Кто-нибудь есть дома постарше?

На кровати поднялась женщина. Алексей вгляделся — молодая.

— Вам чего? — спросила она, до подбородка натягивая одеяло.

— Хозяюшка, красноармейцы мы, от бандитов спасаемся. Дорогу потеряли…

Скрывать не имело смысла. Темное исцарапанное лицо Алексея, кровь на распахнутом френче, наган в руке, да и его неожиданное появление в таком виде здесь ночью, в центре бандитского района, — все это красноречиво говорило о том, кто он такой.

Женщина опустила ноги с кровати и начала шарить на полу обутки. Алексей торопливо продолжал:

— Товарищ у меня тяжело раненный. Помирает. Помогите, хозяюшка дорогая…

Женщина нашла обутки и, одергивая длинную нижнюю юбку, встала.

— Чего вам? — переспросила она, будто не расслышав.

— Красноармейцы мы… Товарищ умирает у колодца… Ему помочь надо!..

Она заговорила быстро, рассматривая Алексея завалившимися глазами:

— Ой-и нет, не можем мы, не можем, добрый человек! В деревне же зеленые!

— Зеленые?!

— Пять человек у Сафонова, старосты! Давеча их много приезжало, а после, бог дал, уехали, только пять и осталось… Да ведь все равно, узнают — не жить нам. Не возьмем его, ох, не возьмем, добрый человек!..

— Да нет же… — начал Алексей. Она не дала ему продолжать:

— Что мы, миленький, с им делать будем? Я вот больная да сестренка малая…

Девочка, оправившись от испуга, стала, захлебываясь, выговаривать, что мамка их уехала за мукой в соседнюю деревню к тетке Ефросинье, да все нет ее.