Через полчаса они выехали. День был ветреный, но теплый. По небу суетливо бежали облака, точно спешили куда-то к месту осеннего сбора.

Недолго ехали степью, где шелест стоял от обожженных солнцем ковылей. Ветер подметал дорогу, относил пыль в сторону, и она широкой мглистой пеленой повисала над суходолами. Потом дорога пошла вдоль реки, то отдаляясь от нее, то спускаясь к самому берегу, заросшему высокими и редкими кустами ивняка.

Деревеньки и хутора Кучеренко объезжал. Вел он себя неспокойно, встречи с бандитами боялся до дурноты. Несмотря на внешнюю хмурость, был словоохотлив и всю дорогу рассказывал о бандитских расправах с теми, кто держится Советской власти. Таких историй он наслушался пропасть. А совсем недавно к нему на жительство с гуляйпольского района перебралась овдовевшая сестра. Муж ее служил в Красной Армии, был ранен и отпущен домой. Места там махновские, кругом кулачье. Бывшего красноармейца чурались, как прокаженного. А как-то днем в хату зашли двое — оба в красных галифе, оружием увешаны до зубов. Спросили, где хозяин. Сестра Кучеренко ответила, что хозяин в поле. Они настрого приказали ей из хаты никуда не выходить и остались ждать. Потом велели собрать на стол. Чуя беду и надеясь задобрить страшных гостей, она выложила им все, что было в доме, и даже полбутылки самогону достала. Только что принялись за еду, вернулся муж. «Эко ты не во время пришел! — подосадовал один из «гостей». — Ну, садись, закусывай, не стесняйся…» Ему налили самогону, чокнулись, заставили выпить за «единую самостийную Украину». Целый час мирно беседовали, расспросили, где воевал, как думает ставить хозяйство. Сестра Кучеренко уже надеялась, что все обойдется добром. Когда встали из-за стола, один сказал: «За потехой о деле забыли, пошли на баз, побалакать треба…» Увели хозяина во двор и повесили на перекладине ворот.

— Сестру не тронули, — рассказывал Кучеренко, косясь на придорожные кусты, — но она все одно рассудком ослабела, заговаривается, как блаженная. Ворота видеть не может. Чуть глянет — криком кричит, покойник ей мерещится.

Воронько сосал кончик длинного уса.

— Самая поганая штука — бандиты, — задумчиво сказал он. — Стойкая болячка. Видал когда-нибудь пожар на торфянике? Нет? Огонь в землю уходит. Загасишь в одном месте, а он в другом пробился. В другом загасишь, глядь, а уже в пяти местах полыхает. А то бывает, что и нет вроде огня, а все равно дымом пахнет и пятки жжет… Ничего, дядя Аггей, загасим, дай срок!..

А Алексей смотрел на желто-зеленые полотнища листвы, проплывающие мимо, и думал о своем. О Кате, о предстоящей встрече с ней и об отце. Он думал, насколько ближе и понятней был бы ему теперь отец, если бы им довелось встретиться. И припомнилось ему, как шесть лет назад, собираясь на фронт, перед тем как надолго, а может, и навсегда покинуть семью, отец решил поговорить с ним, надеясь, должно быть, оставить в душе сына зерно собственной веры в будущее. Тогда Алексей впервые услышал слово: «социализм». Отец долго и терпеливо объяснял его значение. В тот вечер Алексей почти ничего не понял, кроме того что социализм— это хорошее дело и отец за него горой. Но цепкая приемистая мальчишечья память сохранила все, от первого до последнего слова. Эту единственную беседу, когда отец разговаривал с ним, как с равным, Алексей вспоминал часто, с каждым разом обнаруживая, что все лучше и лучше понимает ее. А потом отцовские слова как будто растворились в сознании, и Алексей уже не мог вспомнить, что ему сказал отец, а что он понял самостоятельно. Он узнал цену человеческой крови, заливавшей просторную землю для того, чтобы на ней лучше и крепче взошло предсказанное отцом будущее… Алексей многое понял, и сердце в нем, не зачерствев, стало тверже — он почувствовал это не дальше, как вчера, когда Дина Федосова напомнила ему ту первую шпионку, которую он видел в своей жизни. Как и когда-то, были в его душе и смятение, и щемящая жалость, и глупая, неведомо откуда взявшаяся неловкость оттого, что он обманул ее, — но все это не могло уже заслонить главного: сознания, что сделанное им дело справедливо и что, если потребуется, он повторит все с самого начала…

И еще он думал о Марусе…

ТИХИЙ ХУТОРОК

Около трех часов пополудни они подъехали к Степино, небольшому, всего в семь дворов, зажиточному хутору, стоявшему на берегу Днепра. В лесу, не доезжая с полверсты, Кучеренко остановил лошадь.

— Степино, — сказал он, указывая кнутовищем на видневшиеся между деревьями коричневые груды соломенных крыш. — Тут и пешком пройти ровно ничего. Не осудите, милые, дальше не поеду: бандитское это гнездо!

— Дальше и не надо. — Воронько спрыгнул с таратайки и размял затекшие ноги. — А тебе я скажу, дядя Аггей, — напророчил он Кучеренко. — помрешь ты не от бандитов, а от несварения пищи: больно у тебя кишки тонкие, трусоват вышел. Слезай, Алексей, пешечком дотопаем.

— Так я ж не военный, — в оправдание пробормотал Кучеренко.

— Ладно, довез — и на том спасибо. Прощай.

Кучеренко с виноватым видом повернул меринка и, пожелав им удачи, уехал.

— Прячь пушку, — сказал Воронько Алексею, — нечего людей пугать. Хай их думают, что мы дезертиры или еще что. От лишних вещей отделаться надо. Не сообразили мы, Лексей, дорожные узелки соорудить, была б маскировка…

Под кустом татарника, заломив на нем стебли для памяти, они закопали кобуры и полевую сумку Воронько (документы он переложил в верхние карманы гимнастерки, которую надел вместо сюртука). Оружие спрятали под одеждой. Хлеб и кусок шпика, припасенные Воронько, съели.

Круто свернув вправо, глубокой лесной балочкой, промытой родниковым ручьем, они обогнули хутор и подошли к нему с противоположной стороны, чтобы на случай казалось, будто путь их лежит не из Алешек.

Перед хутором возвышался большой холм, поросший низким кустарником. Дорога прорезала его насквозь как раз посредине, и холм был похож на разделенный пополам каравай.

Воронько и Алексей поднялись на вершину и залегли в кустах. Надо было убедиться, что Маркова еще нет.

С того места, где они находились, хутор был виден из конца в конец. Белые хаты, похожие одна на другую—все большие, пятистенные, с куренями и пристройками, — стояли в ряд вдоль дороги, повернувшись окнами к Днепру. Лес размашистым полукругом отделял от прочего мира богатый хуторской участок с огородами и хлебными полями с одной стороны и крутым скатом к реке — с другой.

У пологого травянистого берега стояли дубки и шаланды. Их было много, значительно больше, чем могло понадобиться жителям, даже если бы каждый из них промышлял рыбалкой. Среди лодок темнел широченный паром с дощатым настилом поверх толстых бревен, с брусковыми перилами и бочками-поплавками, привязанными к бортам. Неподалеку от него мальчишка-подросток, голый до пояса, поил быков. Его отец или дед, бородатый и босой, в полотняных шароварах, курил, сидя на грядушке арбы. Рядом было свалено сено, которое они только что привезли.

Во дворах возились женщины; над летними кухнями, сложенными под открытым небом, вился дым; у лесной опушки, на лугу, паслось стадо, похожее издали на крошки хлеба, рассыпанные по зеленой скатерти.

Чего топят, чего топят? — бормотал Воронько, разглядывая эту мирную картину — Парят, жарят, как на праздник. А праздника по святцам никакого не намечается…

Алексея больше занимал паром. Откуда ему здесь взяться? Место глухое, до большака далеко…

— Что будем делать, Иван Петрович? — спросил он. — Пойдем в хутор? Маркова, по-моему, здесь нет.

Черт его знает… — Воронько лежал на животе, покусывая травяную былинку, что-то соображал. — Лежи пока, отдыхай. — Он достал часы. — Полчетвертого, время есть, куда торопиться… Я, знаешь, что думаю: не нравится мне эта стряпня… Ага! Чуешь? — и, различив что-то, подтверждавшее его мысли, поднял палец.

Сзади тарахтели колеса, глухим рокотом наплывал топот конских копыт.

Алексей, за ним Воронько подползли к краю холма, где он крутым срезом обрывался к дороге.