– Вот тебе и на! Выходит, Фэнуш дал маху. Выходит, он с ними продешевил тогда на рынке. Продешевил. Мы-то думали, что это иконы, что их намалевал Адрианов отец, а потом сам увидел, что бросовые, и убрал подальше, с глаз долой.

– Его отец был слишком правоверный, он только взглянул – за голову схватился от такого кощунства, просто рвал и метал. А у Адриана это был дебют. Он тогда и стихи написал, очень любопытные по настроению. Вот послушай:

В саду пожар осенний и рыжих лис смятенье.
Песчаный шорох листьев на желтых берегах.
Среди осенних игрищ я одержим Тобою.
Ты вся – порыв и пламя, Ты – Лиры звездный знак.

– Да-а, красиво, – протянул Исай. – А сам-то Адриан – жив?

– Погиб от взрыва мины, в Буджакской степи. Там и могила его.

Снова взгляд притягивают старые груши. Под ними я играл в детстве. Мимо них проходили все мои: мама, папа, бабушка. Не услышать им больше шелеста этих листьев – ни сегодня, ни завтра, да и я, пожалуй, больше не попаду сюда. Ветвистые, на редкость крепкие, они все так же украшают этот уголок земли. Когда я был маленьким, я не знал, что взрослые способны на всякие гнусности. То, что рассказал мне Исай, в который раз подтверждает, что человеческая жадность и глупость все еще бесчестят землю.

– Я тебя расстроил, Михай? Я не хотел, правда. Фэнуш и впрямь уступил их по дешевке. Если бы он знал, что и как, он бы их продал музею по хорошей цене. Надо ему сказать, как он обмишурился. Подожди чуть-чуть. Он сейчас явится…

Я кладу руку на задвижку. Вдруг Исай всплескивает руками:

– Ах ты господи, я ведь забыл дать, тебе груш. У меня в кладовке еще целая корзинка. Хочешь, принесу?

– Ну, принеси. Только одну штуку.

Исай не спорит. Он трусит в кладовку, подскакивая, как упитанный барашек. Возвращается с огромнейшей грушей.

– На килограмм, не меньше. Самая большая груша за последние годы! – хвалится Исай своими старичками деревьями.

Я беру грушу за хвост и ухожу. Грушу, которую дал мне Исай, младший сын Ницэ Чофлека. Он все еще стоит у своих ветхих, обшарпанных ворот и машет мне рукой. Я прекрасно знаю, что больше не приду сюда, хотя и обещал. Нельзя обновить прошлое; места, с ним связанные, затухают, как усталые восковые свечи. Другие руки затеплят свет в подсвечнике – на радость другим глазам.

Груша болтается у меня в руке, а тем временем теплое апрельское солнце ласкает мне лицо, склоняясь к закату. Я несу грушу и радуюсь, что я не один. Грушу величиной с фонарь. Встречные прохожие оглядываются. Они понимают, конечно, что это не магазинная груша, иначе бы мне отбою не было от любопытных – где, почем?

В святое время давнего детства мы с Исаем, Фэнушем, Адрианом и с целой ватагой таких же сорванцов залезали в самые непроходимые места, носились по тихим холмам цвета спящего моря, что будто крепостным валом окружали Рамидаву. В разгуле фантазии чего мы только не выдумывали: с бахчи, которую сторожили смешные пугала, мы таскали арбузы и тыквы, выскребали их изнутри, и получались фонари. А по ночам мы их зажигали и расхаживали повсюду, пугая народ. «Неужто снова татары идут на нас?» – спрашивали друг друга старики.

Задумчиво бреду по городу, выхожу на Гончарную, ее брусчатка ведет вниз, к одинокому озеру Гурмуз. Я иду по разъезженной мостовой и слушаю голоса времени. Всего несколько недель назад я проходил по этим улочкам, испытывая загадочную власть прошлого над собой.

Держу за хвостик грушу, довольный, что я не один. Как сквозь сон, нарастает вокруг толчея города, пестрая, густая, и я вдруг встаю как вкопанный на краю мостовой – безотчетно, неожиданно для себя, – пропуская грохот машин. Как во сне, пробираюсь я сквозь человеческий муравейник, но тут башенные часы начинают бить, и я вздрагиваю: словно струна оборвалась во мне, я чуть не кричу от боли. Где вы, потерянные дни, где утро той весны, где тюльпаны, эти кубки с божественным нектаром, где вы, купола собора в городском саду, тонущие в тумане? Здесь всего несколько недель назад я каждое утро поджидал Марчелу Тонегару. Я провожал ее на работу в Министерство культуры. Я слушал, как отбивают время часы в тумане, и ждал свой прекрасный призрак. А когда возвращался, купола, омытые солнцем, плавали в лазури, в безграничных сферах.

Теперь же, когда мы расстались – так нелепо, случайно, – эти купола медью пламенеют в закатных лучах. Над куполами, над вершинами деревьев летает туча черных, как деготь, ворон. Бьют часы, но бьют тяжело, с натугой, словно вытаскивают бадью из колодца скрипучим, шатким, скособоченным журавлем.

Меня лихорадит, я чувствую в себе опрокинутое небо – как в зеркале горного озера. Небо, куда улетела душа Ницэ Чофлека с котомкой его словечек и прибауток, с секретом обработки дерева и с другими земными тайнами. Незадолго до кончины плотник смастерил сам себе памятник и поставил прямо во дворе. Формой он напоминал афишную тумбу, но был вытесан тщательно и продуманно, со старинными присловьями. В память о себе поставил он его подле этих двух незабвенных груш с шершавой от времени корой, что до сих пор оплакивают хозяина, роняя лепестки под буйную пляску немых и юрких теней. Он не мог смириться с тем, что бесповоротно исчезает из глаз людей, а потому прикрепил к памятнику свою старую выцветшую фотографию под стеклом, не видя, что она похожа скорее на сухой лист гербария. Наивная попытка обмануть смерть еще до ее прихода, говорящая о неуемной тревоге перед ее лицом, сходной с той, какая бывает перед бурей на море, когда твоя лодка кажется тебе жалкой ореховой скорлупкой. В углу, рядом со словами учись жить, кривыми буквами он вывел: учись умирать. Стоило мне увидеть этот памятник, как шальные тени налетели на меня в своей причудливой пляске. И сквозь их изменчивый узор проступило прошлое: мир, в котором Ницэ Чофлек орудует стамеской, делает прививки деревьям, поливает лозы, подвешивает на застекленной веранде клетки с певчими птицами, чинит виноградный пресс, закатывает бочки в погреб, роет пруд в глубине сада, в низине; в часы отдыха, то и дело поправляя на носу очки, читает журналы и книги; а вот, выведенный из терпения, ловит Фэнуша или Исая и обламывает об их спины прутья акации.

Но вся его наука напрасна. На обоих сыночков сам вид книг наводит смертную скуку.

Если уж говорить о фамильных чертах, то от отца они унаследовали деловитость и неистощимую изобретательность, а мать одарила их духом авантюризма, шутовских проделок. Василиса была что называется бой-баба, погулять-повеселиться всегда рада, дай только повод. Вот когда испытывались полы в доме у Ницэ Чофлека, вот когда проходили они проверку на прочность. Да сама моя бабушка под конец жизни призналась мне с гордостью, что она все ноги себе отплясала на гулянках у Ницэ Чофлека. Но самый бешеный топот плясуний не мог проломить половиц в его доме.

А когда у Ницэ Чофлека случались заказы по плотницкой части и он выезжал в деревню, его домочадцы веселились вволю, изощряясь в шуточках по адресу соседей. Ведь не бывает забора без щелей, и тот, кому не лень, раскроет не одну тайну.

Держу грушу за хвост, как комету. Ее сладкий запах смешался с волшебными ароматами сада Ницэ Чофлека, ее небесное тело вобрало в себя жизнь, что ушла без возврата. Груша тяжелеет, и я подхватываю ее другой рукой.

Если в колосе пшеницы заключены нивы всех веков, непогода тысячелетий, вереницы повозок на бесконечной дороге, корабли, уходящие в иную даль, то почему бы моей груше не быть сгустком воспоминаний, без которых нельзя постичь жизнь человека? Как знать, на каких вершинах, на каком конце света явится тебе твой самый заветный образ? Столько уже позади… На первую свою вершину – на холм – я вскарабкался однажды летним утром, когда мне только-только стукнуло семь лет. Уж очень мне хотелось увидеть то место, откуда встает солнце. И вот во вмятине котловины я увидел всего-навсего самое обычное село. И тогда я сделал вывод, что солнце выпускают каждый день люди из какого-то потайного загона – выпускают пройтись по небу, наточить сабли кукурузы в полях, искупаться в водах, где растет камыш и плавают рыбешки. Разумеется, этот образ был ближе моему сердцу, чем открытие Коперника, которому меня учили потом в школе. Но и образы ветшают со временем. Ветшает металл, дерево. Ветшает и образ. Сначала это цветок, потом плод, а потом, как-нибудь осенней ночью, плод падает, как вот эта груша из сада Ницэ Чофлека.