Юный интеллектуал вступил в потрясающий мир. Его рабочая блуза еще новехонька, он принимает помощь новых товарищей, следует их советам. Удовлетворение следует за усталостью, и среди стальных болтов, клещей и наковален он открывает удивительную вселенную, где машины слиты с человеком в единое целое. «…Во всем этом чувствовалось что-то располагающее — то была красота и гордость ремесла, на которой издревле зиждется радость труда…». Как настоящий простолюдин, он потягивается, чувствуя ближе к вечеру тяжесть в натруженных ногах и ломоту во всем теле. Он теперь пролетарий.
Возраст Германа — возраст свободы. Сын Гессе поддерживает анархические устремления своих товарищей, их утопические мечтания о вечной гармонии и идеальном обществе. Он чувствует наконец, что внутренне независим. В нем таится Прометей! Иисус, Сатана, Епиктет* и Диоген — каждый по-своему — являются его учителями, помогающими сбросить оковы и овладеть кнутом. У него нет политических знаний, зато его интересует философия. Быть может, в этом хаосе всеобщее счастье зависит от нескольких гениев?
Считался ли Герман в кругу своих товарищей социал-демократом? Он называет себя универсалистом и эстетом. Он на равных со своим приятелем Теодором Зуппером, рабочим мастерской Васкеншута, или с компанией пильщиков, спускающих в Нагольд огромные деревянные плоты. Ему семнадцать, и трудно понять, кто сейчас говорит в нем: то ли рабочий, то ли отпрыск Иоганнеса и Марии, вечно витающий в облаках. Одно понятно — он стремится к синтезу. Потому что в нем видит спасение для себя. В мире, как и в нем самом, чередуются два состояния — ангельское и варварское: с этой тревожной двойственностью необходимо покончить.
Руки Германа скользят по верстаку, но мысли его далеко: он думает о чудо-технике, которая позволит человеку ограничиться умственным трудом, о проекте свободной республики. Он чувствует себя во власти потока, быстрому движению которого не в силах противиться, и в удивлении склоняется над ним в попытке разгадать какую-то новую для себя тайну. Юноша хочет идти дальше, стать сильнее, возможно, даже жить вопреки ставшему привычным укладу.
Герман дружит с Перро: тот в восторге от этого умного и болезненного мальчика, к которому неприменимо понятие «дисциплина». Правда, юноша расстраивает его иногда горьким смехом, агрессивными позами и вызывающими выходками, своей безумной ностальгией по идеальному обществу. Ученик сопровождает своего учителя в поездках. Вдвоем они путешествуют по Швабии, устанавливая и чиня часы на звонницах деревенских церквей. Вот они идут рядом в ногу, в добром расположении духа, готовые к шутке, разражаясь вдруг хохотом, словно мальчишки. В полдень они делают привал, чтобы перекусить, садятся на обочину дороги, хранящей отметины колес дилижансов, взирая на мирную Германию, усаженную грушевыми деревьями.
Она стара и мудра, это дикая Швабия со своей набожностью, со своими тавернами. Наши путешественники идут теперь по долине Швайнбах — некогда любимому месту прогулок старика Гундерта — до истока узкого ручейка, куда приходят на водопой свиньи. В долине Тайнаха они натыкаются на места, откуда вывозят строительный мрамор. Они идут дальше, до Завелыптайна, до кладбища, где причудливое сочетание разнообразных цветов охраняет покой усопших. Проходя через Хирсо, они непременно заглядывают в зажиточный дом господина здешних земель, «водопроводчика», жена которого очень дружна с Марией; обязательно навещают Георга Генриха Фельдвегга, которого Герман зовет «дядя Фельд» и которым написаны огромные исполненные грусти фрески на сводах старинной харчевни, притаившейся в ясеневой роще. Возвращаясь вечером, они встречают знакомых, например фрау Иоганну Хае-ринг, которая некогда присматривала за всеми детьми Гессе и знала всех профессоров их школы. Они играют в крокет в саду Штейна с шумной стайкой кузин Германа — дочерьми дяди Фридриха Гундерта, главного кладовщика Издательского дома. Между старшей Юлией и маленькой Фанни, родившейся в 1890 году, появились еще Элиза, Хильдегарде и Эмма — и все они осаждают Германа, буквально следуя за ним по пятам.
Ему не удается обрести вожделенное уединение — века семейной истории приковывают его к этим полям, изгибу железной дороги, к прогулкам, смеху и болтовне, к людям, живущим в Хирсо, у Нагольда, в Кальве, там, где по краям полей растут тополя родом из детства: «…Я понял, как люблю свою родину, как глубоко привязан к ней, как зависит мое настроение и даже самочувствие от этих крыш и башен, мостов и улочек, деревьев, садов и лесов».
По воскресеньям Герман, скинув рабочую блузу, спешит надеть черную куртку и белый воротничок, чтобы отправиться в дом доктора Зана, семейного врача, пить чай в большой гостиной, сидя возле мраморной колонны у зелени, представляющей подобие зимнего сада, или музицировать со своими сестрами, миленькой Гертрудой Клет, прибывшей из Хирсо, и Аделаидой Ланг, певицей из Штутгарта. Отступник все равно остается в лоне семьи. Вся его ярость обрывается здесь. Вся его драма в этом мучении: его терзает то желание уйти, то потребность вернуться. Он не хочет быть изгнанным окончательно. Плененный, он еще может надеяться быть понятым. Он и авантюрист, и домосед. Он восстает, не в силах по-настоящему ненавидеть. Он нарушает клятву, не скрывая слез. Он уходит и вновь возвращается. Мария, Иоганнес, все Гессе, вся швабская родня — он не может ни понять их, ни обойтись без них. «Каждый раз, когда я воспеваю лес или реку, зеленую долину, тень каштанов или тропинку в ельнике, я остаюсь верен лесу близ Кальва, Нагольду, пересекающему Кальв, я принадлежу не какой-то абстрактной родине, а этим вот картинам, которые помогают мне вернее видеть себя самого и весь мир».
Чтобы выжить, он должен будет бесконечно расширить этот уголок земли. позднее, путешествуя сквозь границы, он перевоссоздаст его в своем воображении, придав ему черты мифической родины, простирающейся от Шварцвальда, Базеля, Штутгарта, истоков Рейна, Цюриха, Берна и до самых отдаленных уголков южных гор. «Но Кальв останется самым красивым городом между Бременом и Неаполем, Веной и Сингапуром», это он позвал Гессе в дальние странствия.
Мудрый Перро не ошибся. Его сближала с юношей общность внутренних устремлений: своего рода аккорд соответствующих друг другу звучаний и единение натур. Много позднее, в 1925 году, он пригласит своего старинного друга и ученика, ставшего знаменитым, к себе на чашку кофе. Он предложит ему сигару, усадит в кресло, заведет любезную беседу, расскажет о своих часах, маленьких колокольчиках и больших колоколах, украшающих сельские звонницы. Он покажет ему свое изобретение: забавный колокольчик, предназначенный «воздействовать на людей и делать их счастливыми!» Он развеселится: «Послушайте меня, господин Гессе, когда кто-то просыпается от чегонибудь подобного, он встает другим человеком».
пока Германа все еще преследует неуверенность. Он идет в бистро пропустить стаканчик со своими товарищами с завода в попытке обрести в винных парах вожделенный мир со вселенной и самим собой. Опьянение оживляет огонь его воображения. Выпитое вино рождает в его сознании видения: «Золотой след блеснул, напомнив мне о вечном, о Моцарте, о звездах.
Я снова мог какое-то время дышать, мог жить, смел существовать… он освещал мою жизнь как божественное предначертание, почти всегда едва видный за пылью и туманом…»
Он больше не вспоминал Евгению. Если бы она могла увидеть его, то поняла бы, как он изменился. Счастлив ли Герман теперь? Каждый вечер он переступает порог родительского дома и садится за общий стол с ощущением блудного сына, обретшего покой. Отец слушает его, погрузив пальцы в седую бороду. Мария, как и раньше, хлопочет вокруг него. Десять или двенадцать лет прошли, не принеся никаких изменений: все те же портреты бабушек и дедушек на стенах, старинные часы на буфете, сад, увитые плющом стволы деревьев, два параллельных железнодорожных пути на склоне холма, ведущих один в Штутгарт, другой — в Форцхайм. Гордость кальвских жителей, «Локомотив», который в 1870 году связал их город со всем миром, остался в памяти Германа своего рода призывом. Мария смотрит на сына, когда с Маруллой и Аделью он садится за фортепьяно перед «Зильхером» сборником популярных мелодий. Перед сном Иоганнес гладит его по голове и тихонько говорит: «Хорошо, что ты снова поживешь с нами. Ведь тебе это тоже приятно?» Он старается примирить в сыне любовь к семейному очагу, к мягкому свету абажура над большим столом с попыткой бегства, подобной в его глазах угольной грязи, вылетающей вместе с дымом из трубы паровоза.