Зима отступила. Весенний ветер пронесся над Швабией. Герман прогуливал лекции, а вечером, прихватив тросточку, отправлялся по знакомым кабачкам. Однажды он возвращался с очередной пьянки и, хотя небо со звездами уже начало кружиться над ним, в свете оставленной им гореть дампы заметил под своей дверью конверт. Это было письмо от матери. Она сообщала, что его дед Герман Гундерт скончался в воскресенье, 24 апреля.
Основатель миссионерского издательства несколько дней ощущал сильную слабость. Вечером 21 апреля у него начались настолько сильные боли, что умирающий только и смог произнести: «Собирайте меня в дорогу». Мария позвала близких петь псалмы. «Папа попел немного с нами, — пишет она, — то есть пробасил вполголоса около двух строк. Лицо его было озарено улыбкой, на лбу поблескивала испарина. В два часа ночи начались предсмертные хрипы. Дышать ему становилось все тяжелее». Вспоминая о последнем вздохе своего отца, жена Иоганнеса позднее скажет: «О, как мы были рады его избавлению, маленькой передышке перед последним его мгновением». Как только открылась почта, Мария известила Германа: «Дедушка видит теперь то, во что верил. Приезжай. Похороны в четверг, в час».
Молодой человек отправился на утреннем поезде и вернулся несколько часов спустя на вечернем. В его бумагах не осталось ничего, что сохранило бы его впечатления о церемонии, которую Адель назвала «очень красивой». Он просто написал:
«Я совсем не могу себе представить, как можно жить без него… Для меня это так, будто я потерял что-то очень важное, что-то необъяснимо важное».
Пьянки и отлучки из лицея происходят все чаше. «О Германе приходят дурные вести, он не является ночами домой и попал в полицию, — пишет расстроенная Адель. — Мама думает, дело кончится тем, что его выставят за дверь. Папа думает, что прежде всего ему нужно получить диплом…» Юноша переживает период молчания и траура. Находит ли он в своих возлияниях тень Гундерта или бежит от призрака Евгении?
Алкоголь его освобождает. Герман хорошо разбирается в ритуале и наполняет свой стакан весьма искусно: «Надо наклонить горлышко бутылки к стакану, затем постепенно удлинять струю, поднимая бутылку вверх, и под конец снова опустить ее как можно ниже». Желание выпить охватывает его особенно сильно после очередного посещения лицея, откуда он возвращается вечно ворчливым и недовольным. «Я был пьяница… Правда, я значительно сократил свою дозу, но каждые две-три недели льстивый бог снова уговаривал меня броситься к нему в объятия». Юноша пренебрегает любыми запретами, проявляет развязность, смотрит на все с иронией и гордится своим атеизмом.
Он решает прервать трехмесячное молчание и пишет 13 июня 1893 года родителям насмешливое и непочтительное письмо, подобного которому они еще никогда не получали: «Лучше не столько не иметь идеал совсем, сколько иметь отличный от ваших! Моих вы не знаете и не признаете. Теперь я законченный эгоист. Да будет так! Если вы во что бы то ни стало хотите узнать мой идеал, то, во-первых, это отецмиллионер; во-вторых, несколько готовых оставить наследство родственников; в-третьих, жить и путешествовать, где мне заблагорассудится. Я считаю деньги абсурдом, но тем не менее предпочитаю их иметь». И сардонически: «Если бы у меня была возможность, воспользовавшись своими высокими идеалами, обменять их на добрые купюры… ха… ха!» Что можно думать об этом порочном и горячем мальчишке, поднявшем так высоко магический образ Евгении, который, развеясь, оставил ему столько горечи?
Заметив, что природа человека определяется «скользкой ложью, которая окружает и защищает его», Герман хочет вырваться из этого замкнутого круга: «Каждый вынужден предъявить свою личность, и никто не знает, что в нем является неповторимым». Он вглядывается в себя — непреклонный, с надеждой достичь той радости, которой можно безудержно отдаться. Быть может, подобную цель имел Рембо, когда проповедовал «долгую, всеобъемлющую и последовательную безнравственность во всех смыслах», желая «обрести истину в теле и душе»?
В середине июля Герман Гессе сдал экзамен — не блестяще, но успешно. Если он откажется от своей привычки пьянствовать и будет следовать строгому распорядку, наставник Гейгер подготовит его к сдаче «Абитура», серьезного экзамена, который должен открыть ему дорогу к дальнейшему образованию. пока в его жизни наступают каникулы, текущие, как поток воды.
«Герман много рыбачит, — пишет Мария дочери Адели. — Вчера наш стол украшала восхитительная свежая рыба». Карпы, плотва, сомики, вкуснейшие лини и маленькие гольяны разнообразят семейные трапезы, сопровождаемые бурными пожеланиями в адрес юного рыбака продолжать в том же духе.
В августе в Кальве стоит жара. На прибрежных лугах, на берегах, поросших ивами, жужжат комары, а Нагольд лениво переливается под солнечными лучами. Герман прогуливается по мосту, возле готической часовни, садится на парапет. Кажется, он в глубокой задумчивости созерцает воду, но на самом деле слышит шум города вокруг, видит спинку головля в воде, облако в небе и ощушает в себе таинственную независимость, которую старается выделить, поймать в потоке своих ощущений, как рыбу на крючок. Его самосозерцание «полно радостью победителя». Мечты и ностальгия уносят его далеко от лицея, экзаменов и всего остального в «высший мир», где его ждет «горя-чее и блаженное предчувствие своей неповторимости».
По возвращении в Каннштат Герман опять испытывает жестокие головные боли. «У меня целый день раскалывается голова. Будто чтото давит меня изнутри, постоянно и страшно сильно». Мигрень и упадок сил — вот лейтмотив его октябрьских писем, где звучит отчетливое желание заняться каким-нибудь ремеслом. Ему не нужны больше ни лицей, ни экзамены, ни учителя. «Учредители, за чей счет здесь учатся и содержатся семинаристы, тем самым позаботились о том, чтобы из воспитанников вырастали люди весьма определенного толка и позднее их всегда можно было бы узнать…»56 Германа тошнит от этой продуманной формы крепостной зависимости, и он от нее отказывается. Но когда родители находят ему место ученика у типографа в Эслингене, когда его рукой уже подписан контракт, он сбегает оттуда!
Иоганнес пишет доктору Зеллеру 1 ноября 1893 года: «Мой шестнадцатилетний сын Герман, кажется, действительно страдает „moral insanity“, потому что в прошлый понедельник он покинул типографию в Эслингене, куда только что поступил учеником; причем однажды он уже сбежал, в 1892 году, из евангелической семинарии Маульбронна и не смог ужиться в лицее Каннштата… Будьте добры, осмотрите моего сына. Мы не знаем, что еще предпринять…» Юношу осматривают и не могут сразу решить, к какой категории больных его отнести. Его нелепые идеи, его алогичные поступки в общем-то могут быть объяснены молодостью, однако в конце концов поставлен неутешительный диагноз: он сумасшедший. В его последних выходках усматривают признаки потери разума. Излечить его не может ничто: ни теологические беседы, ни больницы, ни настои морозника пастора Блумхардта, ни, тем более, эзотерический язык Пфистерера. Ванны, любимые занятия, литературные пристрастия приведут одержимого, который балансирует между повиновением и бунтом, лишь к тому, чтобы возвратиться наконец, ноя в глубокой ипохондрии, под крышу своих родителей, у которых он попросит гостеприимства.
Иоганнес безжалостен по отношению к безумцу. Он принимает непокорного неохотно, подозревает его в неискренности. Вечные головные боли, усталость, спазмы: а если все это притворство, чтобы обмануть мать? И однажды Герман признается: «В подобных ситуациях часто лучше всего заболеть, пожаловаться на рвоту и улечься в постель. И таким образом выпутаться. Придут мать с сестрой, тебе заварят чай… Можно плакать или спать». С самого начало долгого 1894 года, который он проведет, работая спустя рукава, у домашнего очага, Мария умножила свои заботы о нем: «Бедный ребенок. Он поет под фортепьяно собственные стихи, совсем грустные. Вчера и сегодня он долго сидел у озера». Задумчивость, праздность — ничего нет более ненавистного для Иоганнеса, постоянно изводящего себя работой. Герман осмеливается подле него хвалиться тем, что он бродяга и поэт, то есть пустослов! Отношения между отцом и сыном накаляются до такой степени, что они перестают разговаривать и обмениваются, живя под одной кровлей, лишь письмами. «Чтобы избежать бесполезных конфликтов, — пишет Герман Иоганнесу, — я использую переписку. Опыт показывает, что другое общение невозможно, мы друг друга раздражаем, наши взгляды и принципы слишком несхожи». Рядом со стареющими родителями, погруженными в чуждый ему мир, Герман чувствует себя одиноким.