Изменить стиль страницы

Оба урядника, известные на Линии своим удальством, бросились по тому направлению, и через несколько секунд Гагки-паша, выхваченный из толпы, его окружавшей, уже находился в плену. Несколько человек, пытавшихся заслонить своего начальника, были моментально изрублены, и, может быть, та же участь постигла бы самого пашу, если бы он не назвал себя по имени и тем не отвел направленного на него удара. Его взяли в плен. Подскочивший в эту минуту командир линейного полка подполковник Верзилин хотел его обезоружить, но паша не отдал своей сабли. “Вы можете убить меня, но саблю я отдам только вашему главнокомандующему”,– сказал он гордо. Верзилин не настаивал и приказал вести его к Паскевичу.

Все это произошло так быстро, что свита паши, как испуганное стадо, потерявшее своего вожака, кинулось к выходу из страшного леса. Но было уже поздно – выход сторожил второй конно-мусульманский полк, оставленный здесь Сакеном. Увидя выскочившую из леса пеструю толпу и посреди нее широко развевавшийся красивый бунчук, татары бросились наперерез, и через секунду славный трофей – белое с массивными кистями и с золотой луной на древке знамя – находился уже в их руках. Потерявшая голову свита повернула назад, опять наткнулась в лесу на линейцев и почти вся полегла под ударами шашек. Вообще в том небольшом участке, где действовали линейные казаки, в короткое время было изрублено более двухсот турок и сто человек взято в плен.

Было уже одиннадцать часов утра, когда Атарщиков и Венеровский привели Гагки-пашу к Паскевичу, который тут же поздравил их офицерами. Гагки-паша по восточному обычаю присел на колени и подал главнокомандующему свою саблю.

“Судьба войны,– сказал он,– непостоянна. За несколько минут до этого я повелевал двадцатитысячным корпусом, теперь, к стыду моему, я пленник. Но имя твое, христианский вождь, славится между нами высокими качествами. Говорят, что, умея побеждать, ты умеешь быть и великодушным”. Паскевич отвечал ему, что милосердие русского царя не имеет пределов и что в русском стане Гагки-паша встретит уважение, приличное его высокому сану.

Рассуждая о несчастном исходе сражения, Гагки-паша сказал между прочим: “Я сумел бы умереть на месте, но удержать буйные толпы было не в моей власти. Вы отрезали у нас все пути, и мне оставалось свободное отступление только на Карс, но и там я попал бы между двух огней”. Он жаловался на сераскира, который обещал соединиться с ним двумя днями раньше и не исполнил обещания, а между тем эти-то два дня и решили участь кампании. “Азиатская война мне хорошо известна,– прибавил он,– и другого Гагки-пашу они не найдут”. Паскевич просил его указать продовольственные и боевые запасы миллидюзского лагеря. “Избавьте меня от тягостного унижения,– ответил паша,– вы сами найдете их”.

В два часа пополудни стали приходить от частных начальников донесения о совершенном рассеянии неприятеля. Победа была полная. В два дня две сильные турецкие армии, пытавшиеся преградить путь победоносному корпусу, были уничтожены и только небольшие остатки их укрылись теперь в Арзеруме. Путь в сердце Малой Азии был совершенно открыт. “Не много можно найти примеров столь полной и совершенной победы, какую войска Вашего Императорского Величества одержали ныне в азиатской Турции”,– доносил Паскевич государю.

Потеря в русском корпусе в оба дня не превышала ста человек и большей своей долей легла на мусульманские полки, которые, по свидетельству очевидцев, были всегда впереди. “Я не должен умолчать,– писал Паскевич государю,– о похвальном усердии находящихся со мною мусульманских полков. Во всех сражениях они дерутся с отличной храбростью, в атаках бывают впереди, мужественно и твердо бросаясь даже на неприятельскую пехоту, и большая часть пушек, знамен и пленных отбиты ими”.

В числе мусульман, павших во время преследования турок, находились два знатнейшие карабагские бека, и Паскевич разрешил татарам отвезти тела их на родину. Один из них, некто Умбай-бек, был лицом небезызвестным Закавказскому краю, где за год перед тем имя его гремело, как имя страшного разбойника. По дорогам не было от него проезда: казенные почты, если не сопровождались сильным конвоем, редко достигали места своего назначения; купеческие караваны, мелкие торговцы и даже частные проезжающие – все платили ему посильную дань. Войска против него были бессильны, потому что его крепче караулов стерегла народная любовь.

Но то, чего не могла сделать сила, сделало золото. Умбай-бек, выданный во время одного из своих ночлегов, был схвачен, брошен в тюрьму и приговорен к виселице. Паскевич сумел, однако, увидеть в нем несколько хороших сторон и понял, что насколько этот человек был вреден в мирное время, настолько же он может быть полезен во время войны. Он объявил ему помилование, взял с собою в поход, и Умбай-бек целым рядом отличий заслужил прощение. Смертельно раненный, он в последние минуты своей жизни просил передать Паскевичу, что умирает верным слугою русских.

Не о нем ли упоминает в своих записках Радожицкий, описывая смерть одного татарского бека, которой ему пришлось быть случайным свидетелем. “В поле,– рассказывает он,– я увидел трогательную сцену: лежал смертельно раненный один из наших мусульманских беков; перед ним на корточках сидел товарищ и читал отходную молитву; двое других стояли, понурив головы. Раненый был до половины раздет, рубашка его окровавлена, на левом боку и на бритой голове зияли две сабельные раны; он чуть дышал, и смертельная бледность покрывала его лицо. Повернув голову, он выразительно всматривался в меня тусклыми, умирающими глазами и, обратившись потом к тому, который читал молитвы, просил рукою пить. Татары захлопотали, не зная, в чем принести ему воды; тогда я велел одному из них снять сапог и бежать к ближнему ручью за водой, другой за это почтительно поцеловал мне колено. Заметив, что раненого беспокоят мухи и солнечный зной, я снял с армянского духанщика, стоявшего здесь же в числе зрителей, большой папах и прикрыл им голову умирающего”.

Солнце подходило к горизонту, когда замер вдали, на берегах Аракса, последний выстрел миллидюзского боя. На месте бывшего турецкого лагеря стоял теперь шатер русского главнокомандующего, и восемнадцать разноцветных знамен осеняли ставку. Неподалеку высилась зеленая остроконечная палатка, в которой поместили Гагки-пашу. Русские офицеры беспрерывно подходили к ней и видели перед собой сурового сорокалетнего человека, молча сидевшего на ковре и курившего трубку с восточным равнодушием. Глубокое спокойствие и покорность судьбе отражались во всей его довольно сановитой фигуре, он заранее просил, чтобы его избавили от всяких вопросов. Против палатки паши, на другом бугре, расположились пленные турки в своих кофейных куртках и белых чалмах. С немой грустью смотрели они и на своего униженного пашу, и на свои утраченные пушки и знамена. Еще сегодня утром эти самые пушки сторожили их лагерь, и у этих знамен, с полной надеждой и верой в гибель врага, сплоченно стояли их батальоны. Русские офицеры не без любопытства рассматривали турецкую артиллерию, которая на своих железных осях оказывалась лучше и подвижнее нашей. Все пушки имели клейма, и на их телах красивым рельефом отчеканены были герб и вензелевое имя султана. Паскевич распорядился хранить их в вагенбурге, чтобы в случае надобности образовать из них новые батареи.

Не скоро установился порядок в лагере. Гренадеры успели уже побывать в палатках и открыто носили по бивуаку свертки шелковых материй, дорогие кушаки, шали и другие вещи, сбывая их за бесценок. “Один казак,– рассказывает Радожицкий,– продал мне четыре бутылки отличного шампанского за два рубля ассигнациями, и мы тут же распили его за здоровье сераскира и Гагки-паши, позволивших так простодушно разбить себя”.

Войска ночевали на отбитых позициях: кавалерия – на меджингертской дороге, там, где окончила свое преследование; колонна Панкратьева – впереди турецкого лагеря, на самой опушке миллидюзского леса, гренадеры – на взятом с боя плато. Бурцев, прибывший со своим отрядом уже по окончании битвы, получил приказание идти назад к Кара-Кургану и занять большую зивинскую дорогу, по которой должны были двигаться русские транспорты.