Изменить стиль страницы

“В ожидании чая,– рассказывает он в своих походных записках,– я сидел перед огоньком у своего шатра, как вдруг слышу голос главнокомандующего:

– Чья это палатка?

– Моя,– отвечал я, вставая.– Не угодно ли вам занять ее?

– А вы как же будете?

– У меня найдется другая.

Он поблагодарил и, войдя в палатку, где уже был разостлан ковер и лежала подушка, тотчас прилег, плотно завернувшись в свою шинель и, казалось, заснул. Два карабинера, ростом вдвое выше палатки, стали на часах у входа и сторожили покой графа Эриванского.

Через полчаса главнокомандующий, однако, снова вышел и, став у потухавшего огня, долго и пристально глядел на восток. Я подошел к нему. Кажется начинает рассветать, сказал он, обращаясь ко мне. Я промолчал. До восхода солнца было еще далеко, а ему хотелось, чтобы оно уже озаряло окрестности. Видимо, лагерь Гагки-паши не выходил у него из головы.

– Нет ли у вас чаю? – спросил он меня.

– Есть.

– Дайте мне, да велите разложить огонь, я озяб.

Стакан горячего чаю, видимо, подкрепил главнокомандующего; он опять вошел в палатку, заснул и проспал до рассвета”.

С рассветом на бивуаке все поднялось, зашевелилось и через полчаса войска тронулись. Бурцеву, ночевавшему у вагенбурга, послано было приказание оставить обоз под прикрытием одного Севастопольского полка, а с остальными войсками спешить на соединение с корпусом. До лагеря Гагки-паши было всего четырнадцать верст; солдаты, отдохнувшие за ночь, шли бодро и не старались даже скрывать своего движения: шумный говор, а порой и веселая песня нарушали спокойную тишину Саганлугских гор.

В девять часов утра русские колонны, поднявшись на последние высоты, стали строиться в боевой порядок. “Избранная мною позиция,– говорит Паскевич,– была самая выгодная: ее защищали со всех сторон непроходимые овраги, и я мог идти к неприятелю, точно как по широкой плотине”.

Неприятель уже был предупрежден о движении русских, и как только линия его аванпостов была отодвинута, ясна обрисовались турецкие шанцы с толстым бруствером, сложенным из камня и бревенника. Эти шанцы, упираясь своими флангами в крутые лесистые овраги, совершенно замыкали плато, на котором стоял турецкий корпус, и были доступны для атаки только с лица. Две батареи, вооруженные семью орудиями, усиливали их оборону и, в свою очередь, поддерживались огнем еще трех батарей, расположенных на высотах, частью на правом фланге лагеря, а частью внутри его, у самой ставки Гагки-паши. Неприятель, по-видимому, не обнаруживал намерения отступать: палатки и багаж его оставались на месте.

Русские войска еще только строились, а неприятель уже открыл огонь со всех своих батарей. Насколько можно было заметить, в передовых укреплениях его находилось не более пятисот человек. Но местность, значительно понижавшаяся к лагерю, наводила на мысль, что в этой лощине спрятаны войска, тем более, что на батареях стояли знамена и толпы конницы по временам показывались из-за возвышения. С первой минуты главнокомандующий уже видел необходимость взять лагерь приступом, и медлил только в ожидании генерала Бурцева, с которым должны были подойти восемь батарейных орудий. В войсках неприятельских не замечалось ни смятения, ни беспорядка. Казалось, они стояли на позиции с твердой решимостью отразить нападение. Такая самоуверенность для всех являлась несколько загадочной, но вскоре один из пленных, приведенных к Паскевичу, объяснил это спокойствие тем, что в Милли-Дюзе еще ничего не знали о совершенном поражении сераскира. Бой, которого войска Гагки-паши были свидетелями, представлялся воображению их только стычкой передовых отрядов, а то, что происходило дальше, после пяти часов пополудни, им было не известно. Поэтому в миллидюзском лагере могли даже желать русской атаки с затаенной надеждой, что гром канонады привлечет сюда сераскира, и Паскевич, поставленный на узкой плотине между двумя неприятельскими корпусами, найдет себе тот гроб, который турки пророчили ему с самого начала кампании.

Понимая, какое нравственное потрясение при таких условиях должна была произвести весть о том, что сераскирской армии уже не существует, и жалкие остатки ее, бросая пушки, бегут в Арзерум, Паскевич приказал отправить к Гагки-паше несколько пленных, которые как очевидцы ночного боя могли передать ему подробности роковой катастрофы. Между тем, готовясь к атаке и не желая ничего предоставлять случайности, главнокомандующий выехал вперед и с полчаса оставался под турецкими ядрами, знакомясь с местностью. Рекогносцировка убедила его, что обход неприятеля с фланга будет возможен только тогда, когда войска овладеют уже линией передовых укреплений.

Еще Паскевич не успел возвратиться к войскам, как рассказы пленных уже произвели в турецком стане необычайное смятение. Десятки всадников, крича и махая шапками, скакали с позиций в лагерь, и из лагеря опять на позицию; конные и пешие толпы беспорядочно передвигались с места на место, артиллерия смолкла. Так прошло пять-десять минут, и из лагеря выехал парламентер с белым платком на пике.

Отрезанный от Арзерума, лишенный всякой надежды на помощь, Гагки-паша не видел никаких средств к сопротивлению и пытался только смягчить условия сдачи. “Турецкому корпусу положить оружие без всяких условий”,– коротко отвечал главнокомандующий и отправил парламентера назад. Но турки, не выждав даже его возвращения, опять открыли беглый огонь со всех своих батарей. Такая, совсем не отвечающая обстановке поспешность выдала затаенную цель неприятеля. Стало очевидным, что турки, под прикрытием этого огня, хотят отступить, и Паскевич тотчас приказал штурмовать неприятельский лагерь, не ожидая уже прибытия Бурцева.

В девять часов утра, под звуки музыки и грохот барабанов, русские войска стройно стали спускаться в лощину. Эриванский полк, при котором находился сам главнокомандующий, шел прямо на окопы, а колонна Панкратьева – три батальона егерей и сборный линейный казачий полк,– потянулась влево, чтобы отрезать неприятеля от Ханского ущелья. Этим движением весь корпус Гагки-паши отбрасывался на меджингертскую дорогу, где, по распоряжению Паскевича, его должна была встретить вся русская кавалерия, под командой походного атамана Леонова и начальника корпусного штаба барона Остен-Сакена. Таким образом турки ставились в безвыходное положение и им оставалось одно из двух – или положить оружие, или быть истребленными.

Бой начали эриванцы. Поднявшись на крутые высоты под сильным пушечным огнем, они без особых усилий овладели неприятельскими шанцами и захватили в них еще дымившиеся орудия. Все, что было в укреплениях, бросилось спасаться в крутой лесистый овраг, куда по их следам вскочили эриванцы, и большая часть бегущих была переколота штыками. Выдающимся и почти невероятным эпизодом этого боя является подвиг унтер-офицера третьей роты Эриванского карабинерного полка Казанцева. Отбившись от своей роты, он с двенадцатью солдатами внезапно очутился перед высокой скалой, на которой, в наскоро сложенных каменных шанцах, засело до ста пятидесяти турок со знаменем. Не раздумывая долго, Казанцев и его отважные товарищи бросились на неприятеля – пятьдесят турок были заколоты, двадцать пять взяты в плен, а рядовой Семен Доякин отбил турецкое знамя. Это было первое знамя, которое в тот день принесли к Паскевичу, и главнокомандующий тут же возложил на Доякина знак отличия военного ордена[17].

Колонна Панкратьева также не встретила особого сопротивления. Прорвавшись через окопы и захватив батареи, стоявшие на правом фланге лагеря, она быстро, миновала плато и по следам бегущего неприятеля вступила в густые леса, лежавшие вдоль меджингертской дороги. Там по расчету времени уже должна была быть вся наша кавалерия. Но, к сожалению, расчет не удался – кавалерия опоздала и дала неприятелю возможность скрыться без большого урона.

Нужно сказать, что возвышенность, на которой расположена была русская конница перед началом боя, уже сама собою определяла то направление, по которому должно было производиться преследование: южный, крутой и обрывистый скат ее прямо выводил на большую меджингертскую дорогу, верст за восемь дальше миллидюзской позиции, тогда как другой, спускавшийся полого, пересекал ту же дорогу, но уже почти у самого выхода ее из лагеря.

вернуться

17

Казанцеву, как имевшему уже знак отличия военного ордена, Паскевич подарил восемь червонцев и приказал самый подвиг занести в послужной список. Впоследствии же, когда император Николай Павлович получил об этом всеподданнейшее донесение, он повелел произвести Казанцева в офицеры.