Изменить стиль страницы

И все матери – такие… Думаешь, Анхела тебе другое скажет?!.. А я не только любила из-за денег, не только в роскоши купалась и наряжалась и веселилась… Я в этой жизни еще и в тюрьме сидела… Долго, очень долго… В темноте, в сырости, в одиночной камере… Это Николаос помог мне и меня выпустили… Потому что он сам – мученик, он понимает, а не судит… И меня выпустили… И я шла по городу рябая после оспы, в грязном рваном платье… И вечером купалась в реке на набережной… И старая уличная торговка дала мне мыло, гребень и полотенце… Вот! – я быстро вынула сверток и положила на стол. Селия протянула руку и медленно развернула полотенце. А я все говорила и не могла остановиться, – И я сорвала веточку жасмина, – говорила я. – И сорвала на набережной и воткнула в волосы… И пошла… И старуха сказала мне, что я красивая, чистая… А я пришла сюда, к Чоки твоему… И показалась ему, встала перед ним… чтобы он видел, что я умытая, украшенная цветком… чтобы он видел, что я хочу и буду жить!.. Я ведь с ним была в тюрьме… И значит, если я хочу жить, и выжила, значит, и он выживет… А ты… Ты в чем упрекаешь меня? В том, что я тебя люблю больше, чем его? Да? В этом?.. – я кинулась головой в подушку и плакала, плакала…

Я понимала, что матери не должны быть такими, не должны оправдываться перед своими дочерями, не должны выглядеть беззащитными, глупыми, несчастными, слезливыми. А, впрочем, почему? По какому закону?.. Мне все равно. Пусть она думает, что я нарочно хочу разжалобить ее. Пусть…

И я плакала и плакала, чувствуя, как содрогается все мое худое тело.

Селия молчала. Я не видела ее.

Наплакавшись, я повернулась. Она все стояла у окна. Я взяла старухино полотенце, налила воды из графина, смочила лицо, утерлась. Потом сняла сорочку, надела платье, причесалась, прибрала волосы. Молча села на постель.

Селия подошла и села рядом.

Мы сидели молча, не прикасаясь друг к другу.

Светало. Я подумала, что утро, предрассветные часы – самое тяжелое для больных время. Для таких больных, как Чоки. Утром они умирают.

Я чувствовала, что Чоки умрет. Неужели потому, что я этого хочу? Хочу, да? Чтобы Селия не могла любить его? Чтобы она забыла его? Мертвых легко забыть. Разве я помню Коринну? Чоки сейчас умирает. Он умрет и не будет знать, что мог бы встретить в жизни новую любовь. Он умирает. И что же делать? Привести к нему Селию? Господи, зачем я рассуждаю, как романтичная девочка? Он даже не поймет, что происходит, кого и зачем я привела. Он умирает. И что скажет Николаос? Если бы мы знали, что Селия может помочь бедному Чоки! Я бы привела ее, поставила бы рядом с его постелью, с его смертной постелью… И что? «Чоки, эта девушка, моя дочь, она любит тебя!» Вот так сказать? И встретить пустой взгляд этих темных выпуклых глаз, взгляд умирающего. Зачем мучить его перед смертью?.. «Вот девушка… она любит тебя…» Перед смертью… Ведь это просто насмешка, издевательство…

Совсем рассвело. Мы молча сидели рядом. Не касаясь друг друга.

Потом в дверь сильно постучали. Я знала, я ждала…

Я встала, откинула щеколду…

Слуга…

Я все поняла. Даже не дала ему ничего сказать. Вскинула руку, как бы предупреждая его слова.

– Иду, я иду, – сказала торопливо. Слуга ушел.

Селия вскочила, схватила меня за руку.

– Ему плохо, да? Но жив? Он еще жив, скажи? Я пойду с тобой. Я пойду…

– Нет, Селия, доченька, нет! Нельзя… нельзя… Так ему будет хуже… Ты испугаешь, измучаешь его… Нельзя… – я говорила, как в бреду, она цеплялась за мои руки. – Нельзя, нельзя… Прости… Это ради него… Я одна пойду… Скорее, он зовет… Пойми только… Я должна быть с ним. Мы ведь в тюрьме были вместе. Я была с ним. Я любила его. Он зовет… Не выходи… Видишь, я дверь не запираю, верю тебе… Не делай этого… Ты не сделаешь ему больно… Пусти…

Я вырвалась, вышла в коридор, дверь за мной хлопнула. Я выпрямилась и спокойно пошла.

Глава сто сорок четвертая

Конечно, Николаос сидел на краю постели Чоки. Тот учащенно дышал. Видно было, как трудно ему дышать.

Я поняла, что это настоящая агония. Конец! Смерть.

Темные глаза казались еще более выпуклыми. Он задыхался. Окно было распахнуто. Но свежий воздух уже не мог напитать его. Он вцепился исхудалыми пальцами в одеяло.

Николаос приподнял его бережно. Кажется, это принесло облегчение.

Больной увидел меня.

Я не верила своим глазам. Губы его мучительно кривились. Он… он пытался улыбнуться… Я присела рядом с Николаосом. Чоки попросил пить.

Николаос поднес ему специально приготовленное питье. Чоки глотнул. Я сжала до боли зубы. Нельзя плакать, нельзя…

– Потерпи, потерпи, – я вытерла полотенцем его смуглый, влажный от предсмертного пота лоб.

Я заметила, что почти шепчу и повторила громче:

– Потерпи, Чоки, ненаглядный, потерпи.

– Да… – с усилием заговорил он. – Сейчас… сейчас умру… Кончится…

Он снова задохнулся.

– Не говори, Чоки, солнышко, не говори… Никогда никого из своих детей я так не называла. Николаос снова дал ему попить.

– Подержи меня, – просил его умирающий. – Я должен сказать… Вот сейчас… Еще попить дай, я скажу… После умру… – Он отпил снова и с неожиданной жадностью. – Я знаю, почему я умираю, – отчетливо, из последних сил проговорил он. – Потому что я убил человека… Она… (он указал на меня) видела… Пусть калеку, безумного, опасного, но человека… Я убил…

– Не думай об этом, – Николаос поддерживал его. – Не думай. Сколько людей убивают. И живут потом, живут…

– Да, много… Но я… не надо было мне…

– Ты меня защищал, Чоки, это я виновата, – я наклонилась к нему, вдохнула этот страшный запах умирающей плоти.

– Ты… нет… Я убил…

Он хотел еще что-то сказать. Но не смог. Тело его судорожно изогнулось в руках Николаоса. Глаза взглянули на меня с отчаянием и мукой. Губы снова покривились. Неужели он снова пытался улыбнуться нам, ободрить нас? Голова откинулась на истончившейся шее. Взгляд остановился. Прервалось дыхание…

Я смотрела. Я ощутила тяжелый неприятный запах. Я подумала, что тело нужно обмыть.

Потом я подумала, пусть Селия увидит это исхудалое тело, запачканное в последние мгновения жизни экскрементами и мочой… О, это излечит ее от любви. Но тотчас же я устыдилась подобных мыслей. Бедная девочка… Ведь и для нее это горе. Пусть она его и не знала… не успела… А ведь он был такой чудесный, славный… добрый… Любовь есть любовь, какой бы странной она ни была.

Я взяла за руку Николаоса.

– Прошу тебя, – сказала я. – Не делай этого. Ты знаешь, о чем я говорю. Не убивай себя. Хотя бы первые дни… Подожди. Душа его еще здесь. Не мучай его бедную душу. Он и без того в жизни довольно намучился.

Прежде я никогда не называла Николаоса на «ты». Он смотрел на лицо Чоки. Но вот поднял голову и посмотрел на меня.

– Хорошо, – с каким-то детским послушанием произнес он. – Я не сделаю этого.

Я взяла его руку и поцеловала.

– Надо обмыть его, – сказала я.

– Я обмою.

– Есть ли здесь греческий священник, чтобы молиться о нем?

– Да. Это устроит Теодоро-Мигель. Через три дня. Три дня он будет здесь. Я сам буду над ним читать молитвы.

– Николаос! – сказала я. – И через три дня, и еще какое-то время после похорон душа его будет здесь, с нами. Помните. Не причиняйте ему горя после смерти.

Я снова поцеловала его руку.

Он посмотрел на меня кротко и печально. Шевельнул губами, но сказать ничего не смог.