— Да, мадам, это его слова: "Это евреи, которые вот-вот поймут, что и они евреи. Это евреи, которые скоро вспомнят, что и они были евреями", — повторял он. И не успел я и слова вымолвить, как он обратился к ним, немного укоризненно, но очень тепло и по-свойски, развернул всех лицом на восток, к черному небу, на котором загоралась звезда за звездой, и начал читать маарив, только не так, как принято у нас, а в другой незнакомой мне манере. Время от времени он становился на колени и бил поклоны, причем, делал это так, чтобы исмаэлиты тоже понимали и кланялись вслед за ним. Я же, мой господин и учитель, я, хахам Хадайя, ваша честь, я тоже попал под влияние… Никак не мог удержаться, да простит меня Бог, слова каддиша сами шли из меня, и я прочел его с начала до конца в этом богомерзком «миньяне» — сначала по отцу и по матери, потом по моей несчастной покойнице-жене и младенцу… Одеяло, мадам… Одеяло сползло…

— Позвольте, донна Флора, позвольте мне… Я сам… я сам… Он весь дрожит, ему неспокойно… Может быть…

— Я сам… я сам…

— "Ту-ту-ту"? Что это значит?

— Что он хочет сказать, мадам, Бога ради?

— Одеяло-то мокрое, мокрое насквозь, донна Флора. Может, развести огонь и высушить его на печке? А я тем временем все ему перестелю…

— Почему "не надо"?

— Зачем слуга? Зачем какой-то грек, когда я здесь, полностью к вашим услугам… Я от всего сердца… Ведь это мой долг и честь для меня… Он же был мне как отец, донна Флора… Я умоляю…

— Нет, он все слышит, он следит за мной глазами… Хахам Шабтай понимает… он знает, в чем дело… За каждой мыслью стоит другая… Нет человека, для которого не наступило бы его время, и нет такой вещи, для которой не нашлось бы места… Он продолжает свое «ту-ту-ту», он что-то хочет сказать, но что? Он взволнован…

— Да-да, я очень-очень коротко, донна Флора. Так, значит, началась для меня Эрец-Исраэль — с этого пути из Яффы в Иерусалим вдогонку за караваном паломников, опережавшим нас на целый день. Три дня мы шли по его следам, ловя его тень, дыша его запахами, ступая по тропе, унавоженной его лошадьми, пригибая к земле стебли, которые едва распрямились, наталкиваясь на только-только догоревшие костры. Два путника и три лошади, считая «вашу», дармоедку, шедшую налегке, без всадника, но иногда в сумерках нам казалось, что на ней вырисовывается силуэт человека, ваш силуэт, мадам. Сын, указующий путь отцу; он говорил мне: смотри, вот жнут в Эммаусе, а вот молотят в Дир-Аюбе, здесь можно спешиться и понюхать сладкий базилик и зеленую герань, попробовать на вкус эту травку, этот лист, быть может, когда-нибудь они пригодятся для каких-нибудь приправ. А вечером, когда мы с наступлением первых сумерек уперлись в каменную изгородь деревни Сарис, он, не говоря мне ни слова, исчез за оливковыми деревьями и вернулся в сопровождении темных фигур — евреев, которые еще не знают, что они евреи, — полусонных крестьян и пастухов, которые только-только легли, а он потревожил их сон и, чтобы они устойчивее стояли на ногах, разделил между ними четверть бишлика. И все это, госпожа, исключительно ради меня, ради того, чтобы отец, прибывший сюда как праздный вояжер, смог удовлетворить свое страстное желание и еще раз затянуть свой каддиш, теперь уже не только за упокой души своих родителей, а по всем предкам из поколения в поколение, чтобы все вплоть до самого-самого праотца знали, что Аврахам Мани прибыл в Эрец-Исраэль и вскоре войдет в Иерусалим.

— Ага… А днем мы нагнали этих русских паломников, которые, почувствовав близость Иерусалима, сорвали с голов меховые шапки и от избытка благоговения решили проделать остаток пути на коленях. Так они и ползли узкой змейкой, извивающейся по тропинке, от раскидистых дубов к молодым дубкам, пока не выбрались к монастырю Креста, утопающему в ярко-красных цветах в своей уютной низине, — и вдруг — Иерусалим: стена, башня, купол, строгие четкие линии, как стих Торы, начертанный на горизонте.

И вот уже я один иду по его узким улочкам вслед за кавасом консульства.

— Потому что Иосеф поспешил первым делом отвести лошадей консулу и рассказать ему, как мы добрались; меня же с багажом послал с кавасом через базар. Тот шел впереди, стуча палкой но плитам мостовой и указывая мне путь. Показал он мне и ступени, по которым я поднялся, дверь же ему передо мной открывать не пришлось — она была открыта. Я замешкался на пороге, а подняв глаза, увидел в зеркале, висевшем напротив входа, типичную фигуру странника, долго находившегося в пути, — всклокоченный, лицо обожжено солнцем, глаз почти не видно на дне бездонных глазниц. И вдруг из комнаты навстречу мне выходит, — Бог мой, хахам Шабтай, кто бы вы думали? — донна Флора в плоти и крови, только моложе лет на тридцать, словно она проделала весь путь по воздуху и прибыла сюда раньше меня. Так вот в чем состоял "бейрутский секрет", вот, наверное, почему племянница-сирота так вскружила голову Иосефу! А я был так утомлен дорогой и солнцем, так ошеломлен встречей с Иерусалимом, с его извилистыми улочками — я сразу почувствовал, что здесь за каждым углом тебя подстерегают зияющие бездны, — что голова у меня пошла кругом и я зашептал: "Донна Флора, неужто это вы? Возможно ли это? Значит, хахам отменил свой запрет…" Хи-хи-хи…

— Настолько потерял голову…

— Но минутку… Пожалуйста…

— Минутку… Мадам… Вы-то сами не в состоянии оценить какое это поразительное сходство. Но именно поэтому, я думаю, вас так тянуло в Бейрут — чтобы увидеть свое отражение и соединить его с моим несчастным сыном, быстро, тайком… А?

— Мы ничего не знали. Что мы могли знать?

— Никто и оглянуться не успел, как они уже были помолвлены… Даже хахам был поставлен, по сути, перед свершившимся фактом…

— Да, вы похожи до ужаса…

— Да, даже сейчас. Господин и учитель… Слышит ли он меня? Когда я гляжу сейчас на роббису, я вижу Тамар через тридцать лет… Из одного зерна… Те же черты, правильные и миловидные.

— Вначале она немного смутилась, зарделась, но тут же подошла, поцеловала мне руку, и я ее благословил. Она взяла у меня из рук мои вещи, отнесла и поставила, мягко и почтительно, у вашей девичьей кровати, мадам, под большим окном, сверху слегка закругленным, и все свои ночи в Эрец-Исраэль, теплые и холодные, я провел в этой кровати. Она накрыла на стол, подогрела воду, чтобы я мог омыть руки и ноги, и так прислуживала мне до захода солнца. Я заметил, что отсутствие мужа, который задержался у консула и не спешит к жене, хотя не был дома целых семь дней, ее не удивляет и не злит, словно она привыкла, что сначала консул, а она уж потом. Когда я помылся и поел, она пошла за отцом — чтобы он увидел меня уже чистым и сытым. Мы познакомились, и Валеро повел меня в синагогу на маарив. Потом мы разговорились, он оказался очень милым и обходительным человеком, мы беседовали о Иерусалиме, об эпидемиях, здесь свирепствующих. Опустилась ночь, мы зажгли свечи. Только тогда вернулся Иосеф, в темноте с керосиновой лампадой в руках, еще не отдохнув с дороги, которая только сейчас для него закончилась. Он галантно поклонился жене и сидящим рядом с ней, в руках его была уже не котомка, с которой он путешествовал, а папка с бумагами, принесенными из консульства, по рассеянности, в запале он заговорил с нами по-английски, но скоро опомнился. И тут, уважаемый хахам и мадам Флора, я понял, что он одержим некой мыслью, которая важнее для него чем семья, есть у него "идэ фикс",[99] как говорят французы, которая ему дороже чем потомство…

— Его собственное, мадам.

— Конечно…

— Сейчас… Сейчас-сейчас…

— Очень коротко…

— А что он будет есть?

— Так чем же помешает нам эта каша?

— Разумеется…

— Потому что, учитель, может быть, именно слова донны Флоры взволновали ум мальчика, придали ему веру в свои силы. Ваши рассказы о Иерусалиме, мадам, по ночам, когда он лежал подле вас в кровати хахама, заронили в душу ребенка мечты о великих свершениях, он поверил, что мир, если захотеть, можно перекатывать с боку на бок, как яйцо, не повредив скорлупы и не пролив содержимого, и для этого достаточно обрывков тех мыслей, которые невзначай обронил хахам, а он потрудился и поднял. Ибо не прошло и нескольких дней, как мне стало ясно: не только, чтобы сделать мне приятное, будил он феллахов, вытаскивал их, заспанных, на улицу, делил между ними четверть бишлика, чтобы они составили «миньян», пока я читаю каддиш. С того самого момента, как он приехал сюда за Тамар, чтобы увезти ее в Стамбул, а она отказалась, он крепко-накрепко решил для себя, что раз уж ему суждено остаться в Иерусалиме, то все, кого он видит вокруг, должны быть евреями, пусть евреями, еще не знающими, что они евреи, или евреями, позабывшими об этом. Поэтому он и говорил с ними так по-дружески, так сочувственно — больно ему, что у них отбило память, тревожно за них: шутка ли, какое потрясение их ожидает, когда они вспомнят, когда у них откроются глаза, а ведь это не за горами. И он вместе с английским консулом делает все, чтобы подготовить их к этой минуте, чтобы как-то смягчить неизбежный удар.

вернуться

99

Навязчивая идея (фр.).