— Да, еще очень мал, но какой чудный ребенок… Мы, конечно, немного дали маху. Я и она. Расставание было нелегким. Мы старались оттянуть этот момент и несколько перестарались. Нежелание смириться с неизбежным довело до безрассудства…

— Нет, никакой хитрости, так получилось само собой… У Яффских ворот, откуда выходил караван, она увидела, что я стою как потерянный среди этих верблюдов и ишаков, что у меня па душе кошки скребут и сказала: "Подождите. Будет нехорошо, если вы покинете Иерусалим с тяжелым сердцем. Потом вам будет неловко возвращаться сюда". Она сбегала к консулу и попросила у него лошадь проводить меня до Лифты. Пока мы приладили колыбельку, пока устроили в ней Моше, караван тронулся в путь. Мы старались не отстать и вскоре уже спустились в вади, ведущее в Лифту. Дорога, которая вначале была тяжелой и однообразной, стала весьма приятной и живописной — мы спускались среди виноградников и оливковых рощ, среди смоковниц и абрикосовых деревьев. Так мы добрались до каменного моста у Колоньи, воздух был сладок и свеж, Иерусалим уже исчез из виду, все омрачающее душу, что было связано с ним, забылось. Тут, наверное, и надо было распрощаться, но она захотела подняться вместе со мной до Кастеля, — быть может, она увидит оттуда море. Ей помнилось, что в детстве ее как-то возили в такое место, откуда его видать. Мы начали подниматься по узкой тропинке на высокую гору; внизу под нами, как змейка извивался караван, с которым мы вышли из Иерусалима; видимость была прекрасной; с мечети Наби-Самвил взывал муэдзин, будто бы обращаясь именно к нам, и мы пытались кричать ему в ответ. Однако мы не думали, что подъем окажется столь долгим и что так быстро стемнеет — когда мы добрались до вершины, ни один луч солнца уже не пробивался сквозь мрак, и если на горизонте и могло вырисовываться море, то об этом можно было только догадываться. Караван тоже скрылся в расселине, ведущей в Эль-Анабу, и только далекий цокот копыт еще некоторое время доносился до нас. Что я мог сделать, донна Флора? Мог ли я оставить ее там? В Иерусалим же возвращаться я ни за что не хотел, потому что знал: там у меня не будет выбора — придется идти к ашкеназам, а этого я уж никак не хотел.

— Потому что средства мои были на исходе — деньги кончились, кончились и пряности, которые я привез с собой из Салоник. Значит, если бы я вернулся в Иерусалим, голый и босый, мне пришлось бы прибиться к ашкеназской общине, чтобы получать халукку.[89] В ашкеназа же я превращаться ни за что не хотел. Пусть скажет учитель, хотел бы он, чтобы я превратился в ашкеназа?

— Нет, он этого не хотел бы, мадам, хоть он и молчит. Учитель всегда относился к ним с подозрением.

— Не останавливаясь, донна Флора, непрестанно понукая — я своего мула, она — свою лошадь. Ведь мы находились на самой вершине, вокруг — лысые холмы, даже Наби-Самвил поглотила тьма, не говоря об Иерусалиме, который совершенно затерялся в горах. Я твердо решил, что со Святым городом я расстался навсегда, по крайней мере до прихода мессии и воскрешения мертвых, да приблизит Всевышний этот час. А пока нам надо было найти пристанище на ночь и кормилицу для Мошико. Мы осторожно спустились, возле Эйн-Дильбе встретили пастуха, стали расспрашивать его о кормилице. Он бросил клич в ночную мглу, и откуда-то из Абу-Гош ему ответили. Мы стали опять подниматься — путь к кормилице лежал в гору — и нашли ее в большом каменном доме возле деревни Сарис. Там, между прочим, расположился на ночь и наш караван.

— Дождь, мадам? Какой дождь? Было совсем сухо и воздух прекрасный, такой прозрачный, что далекое казалось совсем близким.

— Сон, мадам? Сон?

— Деревенская баба, крепкая, светловолосая, она основательно подсластила ужин нашего "литтл Мозеса". Его колыбельку мы поставили на ночь между нами, чтобы в нее, не дай Бог, не забралась какая-нибудь живность. Утром из Бет-Махсира подошел встречный караван, и я был уверен, что Тамар вернется с ним в Иерусалим, но она категорически заявила, что не тронется в обратный путь пока не увидит моря, которое унесет меня в свою синюю даль. Мы поднялись на гору, откуда и вправду было видно море. Я думал, что теперь-то она успокоится, мы распрощались и разъехались в разные стороны, но оказалось, что вид моря не только не успокоил, но еще более растревожил ее, ибо спускаясь в хвосте каравана по крутой извилистой тропинке в вади Али, я услышал откуда-то сзади…

— Должно быть, камень скатился в пропасть из-под благородных копыт консульской лошади.

— Из-за скалы, где я притаился, поверх буйных

зарослей кустарника в рост человека, я в какой-то момент увидел ее. Она придерживала лошадь, чтобы караван отошел на достаточное расстояние и она могла бы незамеченной выехать за поворот. Маленькая, худенькая, она сидела прямо на черной лошади, и солнечный луч обливал золотом ее стройную фигурку.

— Да, одна с ребенком. Конечно, для этого нужно бесстрашие. От кого бы это у нее?

— Я тоже спрашивал себя, мадам, как долго она будет ехать за мной, насколько ей хватит смелости. Вечером, после долгих часов, проведенных в седле, в сущности, в одиночестве, потому что спутников ни спереди, ни сзади почти не было видно, мы выехали наконец из этой зеленоватой мглы на открытое пространство, в Саронскую долину и отмахали еще недурной кусочек пути промеж оливковых рощ и смоковниц, все вместе, одной семьей — верблюды, ишаки, мулы, и уперлись в высоченные заросли кактусов, окружающие Эммаус, спешились, попросили воды, с грустью провожая взглядом заходящее солнце. Когда я обратил лицо свое к Иерусалиму, чтобы прочитать минху,[90] я увидел, как из темного вади, в проходе между скалами выросла вдруг консульская лошадь — нежелание смириться с неизбежным все дальше влекло ее наездницу в пучину безрассудства.

— В Яффу, до самой пристани.

— Нашлась кормилица и в Эммаусе, и потом в Рамле, и в Азоре.

— Нет, донна Флора, не нехватка молока заставляла ее на каждой остановке искать новую кормилицу: я уже знал, что молока у нее прибавилось еще с Симхат-Торы.[91] Мне думается, ей хотелось, чтобы младенец как бы отведал вкус этого долгого пути от Иерусалима до Яффы и так в его памяти запечатлелся бы образ его несчастного отца.

— Как "при чем тут отец"?! Неужели, мадам, вы уже забыли его, моего единственного сына?!

— Нет, никаких слез, их нет и в помине, но пусть скажет учитель: скажите, хахам Шабтай, неужто и вы позабыли моего сыночка, которого я вам преподнес, моего Иосефа?

— Слава Богу! Ведь он отчетливо показал, правда, донна Флора? Он не забыл. Рабби Янай говорил: "Нам недоступна ни безмятежность грешников, ни муки праведников"…

— Что значит "морочить голову"? Ведь если бы вы, донна Флора, не выписали со Святой земли эту сироту иерусалимскую, если бы не сосватали ее ему на скорую руку, быть может, был бы он жив и здоров всем нам на радость — мне, вам, хахаму Шабтаю; может, не торчали бы мы тогда на этом жалком постоялом дворе, завися от милостей греков, взбунтовавшихся против турок, а сидели бы все вместе на широкой кушетке у вас в Стамбуле, грелись у камина, глядели на Босфор, наслаждались бы запахом розовых кустов, растущих в дворцовом саду, предавались бы раздумьям, но только раздумьям, о мире грядущем.

— К чему я клоню? К тому, что при всем уважении к вам, надо сказать, что вы несколько поторопились, мадам.

— Нет, донна Флора, побойтесь Бога, роббиса,[92] как я могу затаить на вас зло? Да и какой в этом прок? Чем это поможет? На кого мне злиться, кроме самого себя? Черт меня подери, как я мог вовремя не дознаться, что у него на душе, — ведь кровь от крови, плоть от плоти… будь я проклят за то, что не уследил, не понял, куда это все заведет. Простофиля я, голова моя — калабаса.[93]

вернуться

89

Халукка (букв. раздача, дележ, ивр.) — организованная система материальной помощи общин диаспоры малоимущим евреям, поселившимся в Эрец-Исраэль из религиозных побуждений

вернуться

90

Минха (букв. дар, приношение, ивр.) — вторая из трех ежедневных обязательных молитв, согласно еврейской традиции.

вернуться

91

Симхат-Тора (букв. радость Торы, ивр.) — праздник, знаменующий завершение годичного цикла чтения Торы в синагогах и начало следующего; отмечается в сентябре — октябре.

вернуться

92

Роббиса — супруга раввина (ладино).

вернуться

93

Калабаса — тыква.