Изменить стиль страницы

Унижается бедная проститутка, она переходит из рук в руки – студентов.

Она в рубашке, студент рисует на рубашке расположение органов тела, чтобы не ошибиться на экзамене, говорит с ней очень свысока. Она ему сдачу отдает, копейки с покупок.

Ведь это слабо виноватый.

Выдали старшую дочку замуж.

Он говорит жене: я не спал всю ночь, это клопы.

А это не клопы, это счастье, что они выдали дочку.

Они стесняются своего счастья и говорят: клопы.

Вот так сама мелочность, мнимость могут быть сюжетом.

Переверните телескоп – будет микроскоп.

Весь Антоша Чехонте – может быть, бессознательно – это один огромный сюжет.

Едет бричка, похожая на бричку Чичикова, в ней едет священник, ребенок, которого везут куда-то на выучку к неплохим людям за маленькие деньги, и глазами ребенка увидена степь, не романтичная, а грозная своей недопонятой силой.

Чехов говорит об ответственности писателя перед прекрасным природы.

Чехов против снижения реальности, против превращения сюжета предмета в фабулу, в условный знак.

Отец, мелкий купец, избивал ребенка, – и сын не мог этого забыть; он заставлял петь в церкви – братьев хвалили, а они чувствовали себя маленькими каторжниками; и никто никогда не изобразил благородства детей, детей бедняка, которые за слезы и побои платят родителям исполнением их мечты.

Он в деревне Лопасня строит хозяйство отцу; потом, в крестьянской церкви показывает при отце старое церковное пение, потом ставит огород для него, то есть дает возможность увидеть исполнение его мечты.

Когда спрашивал один человек у матери, у сестры Чехова, как он плакал, они задумались, а потом вспомнили: – Он никогда не плакал.

Чехов говорил, что у него было два времени – когда его секли и когда его перестали сечь.

Он был внук крепостного.

Сын любителя церковного пения, мелкого купца, жестокого, со всех сторон зашоренного, закрытого человека.

Как будто в истории литературы нет истории более грустной, доброй, – он, тянувший на себе огромную семью.

Свободный в суждениях, любящий Толстого, странно не видящий Достоевского, человек, освободивший литературу от рабства старых форм.

Это он, он сам.

Он упрекал искусство, в частности на сцене, в том, что осталось только два конца: – герой уехал, – герой умер.

Это обвинение и это замечание о судьбах героев приложимо даже к Шекспиру.

В Гамлете умерли все.

Убиты, отравлены все, только один оставлен – Горацио.

Он должен рассказать, что же произошло.

Есть у Чехова в драматургии один учитель – Шекспир.

Это заметил только Толстой, потому что он не любил драматургию Чехова и драматургию Шекспира одинаково.

Он ревновал Чехова за любовь к Шекспиру.

Эта любовь их разлучила.

Разъяренный зал в Петербурге смотрел «Чайку». Там было много друзей Чехова. Они долго не понимали, почему он так вырос, так отделен, так всем известен. Теперь они присоединили свои голоса к реву и свисту зала.

Чехов уехал.

Много о нем писали, потом его помиловали, но до сих пор никто не заметил, что молодой Треплев, киевский мещанин, сын знаменитой артистки, которая играет не то, которая живет не тем, которая его не видит, что это человек всевидящий, видящий то, чего не видят другие, – ничтожность окружающего.

Чехов говорил, что Толстой велик тогда, когда он описывает всех, кроме главного героя, его Гамлета – Нехлюдова – героя, который один хочет все понимать, один хочет все переделать.

А между тем в начале драмы новый герой Константин Треплев, Гамлет Чехова, построил на берегу озера свою «ловушку», как Гамлет Шекспира, он создал сцену для разоблачения.

Он разоблачает преступление.

Но для того, чтобы зритель понял, кто он, вначале смелый автор дал прямые слова Гамлета, прямые слова ответа матери.

На берегу озера, около театра, построенного для того, чтобы показать новое, человек открывает новое словами Шекспира.

Дело идет об искусстве, о великом королевстве без границ, с завоеваниями, с поражениями, но без шор.

Искусство учит видеть, а люди хотят, иногда хотят спокойно спать, хотят или не хотят посмотреть на себя в зеркало.

Артистка, в меру талантливая, не в меру скупая, живет своим лжеискусством, вероятно, с Потапенко, вероятно, с редакторами тогдашних газет, с модными людьми; они трепали Чехова по плечу, пока не узнали, что он очень большой, и до плеча даже трудно достать.

Был гробовщик Бронза, человек, сперва ничего не видящий, кроме гробов, ничего не помнящий, только он еще играл на скрипке, и его брали играть на свадьбы.

Он был скупой и зарабатывал на свадьбах.

Он был из того цеха, который так точно описал предок его – Шекспир.

Из цеха могильщиков.

Скрипичная музыка Чехова звучит вечно, будя степь.

19. О пропущенных главах

Гоголь. Почему не дописаны «Мертвые души»

Нельзя пытаться давать всю русскую литературу, она же плотная; но я пропустил как будто главное, из главного.

Гоголь не сразу дошел до мирового читателя.

Дерево срубают, сплавляют по рекам – в это время дерево сохнет; сок выходит, сменяется водой.

Вода потом легче выйдет из организма дерева.

Потом дерево складывают по размерам.

Складывают костры – не для того, чтобы жечь, для того, чтобы высушить.

Потом дерево пилят.

Снова сушат.

Потом сплачивают.

Это первичные куски постройки.

Потом сушат; потом оформляют; строгают; промасливают.

Опять сушат.

Потом создают из него какую-то вещь; в старину это был корабль; во всяком случае, часто корабль. Он плавал, он старел. Его вытаскивали на берег. Потом его сушили.

Потом распиливали.

Из старых фрегатов делали мебель.

В Старой Англии даже знали, из какого боевого корабля сделано кресло, на котором сидит, не беспокоясь, завоевавший свое место человек.

Но всех лучше из всех видов состояния дерева, из всех видов жизни и смерти дерева, лучше всего – рост.

Ветер пригибает дерево, сушит дерево, переменяет, оно цветет.

Пушкин был величайшим из деревьев и величайшим хозяином лесов поэзии.

Он ее бессмертие.

Он оставлял записи, не изменяя их; они у него поспевали, потом входили в постройку, приобретая перед этим новые противоречия. Он не один такой.

И «Евгений Онегин», и «Крейцерова соната» живут противоречиями – так, как живое дерево живет землей, ветром и солнцем.

Мне рассказывали про Хлебникова, что раз в степи он развел костер; бумага, которая пошла на растопку, горела весело.

Велимир потому жег рукописи, чтобы дольше было хорошо.

Пламя живет в недоработанных вещах, их надо доработать; но это еще не вещь.

Точнее, это другие вещи – вещи будущего.

Маяковский в конце недели чистил карманы, – я уже сказал это или еще скажу, не имеет значения, – он чистил карманы и сжигал черновики: чтобы они потом срослись.

У него была великая память поэта.

В собраниях сочинений торопятся – иногда торопятся – построить, смонтировать уже сотворенные вещи; при этом отодвигаются, пренебрегаются поистине драгоценные вещи.

Хлебников, когда имя его знали не многие, когда имя его еще не узнали все, жил под Пятигорском, в каком-то маленьком селении.

Был там телеграф, и взяли туда сторожем Хлебникова. На телеграфе была книга для записи, для регистрации явлений, документов.

Хлебников портил книгу; писать было не на чем, а он знал то, что он знал.

Он записывал в книгу куски еще бурными, еще как бы не уложенными.

Их надо сохранять.

Хотя хранилища наши переполнены.

Они часто переполнены пресной водой. Тот ли это материал, который необходим планете?

Так вот, записи, в которых есть рождение будущего, подклеивают к собраниям сочинений; не зная, что с ними делать; как бы перевыполняя какую-то, кем-то когда-то установленную норму.