— Что ты в ней нашел такого замечательного? — Я усмехнулся.

— Ну как же? — еще шире раскрывая свои и без того большие глаза, удивился Григорий. — Девушка почти с институтской скамьи приехала сюда, в глушь, в Заполярье. Я помог ей, конечно, и рад помогать еще.

— Глушь, Заполярье?! — воскликнул я. — Отсюда до Москвы за трое суток доехать можно, а на самолете — почти за день! Скажите пожалуйста! Люди на Северном полюсе живут, в Антарктиду собираются!

— Чего ты кричишь? — удивился Григорий. — Если ты и на Волошину так кричал… Между прочим, на полюсе девушек нет, и не думаю, чтобы их пустили в Антарктиду. Не понимаю твоего раздражения. Т-та-кая хорошая девушка…

Он недоуменно пожал плечами.

— Ладно, — сказал я, успокаиваясь. — Делай как знаешь. Только пусть не болтается в туннеле без дела. Стукнет осколком или породой придавит — хлопот не оберешься. И… приезжай поскорее.

— Даже и без цемента?

— Без цемента и близко не подходи. Пропади пропадом. Понял? — Я шутливо ткнул его кулаком в грудь. Мы попрощались.

Седьмой час. Мне тоже пора было уходить.

Выйдя из дома, я остановился на несколько минут, чтобы, как обычно, издали взглянуть на наш туннель.

В те дни, когда бывало тяжело на душе, когда неполадки обрушивались на нас со всех сторон, точно прорвавшая плотину вода, когда казалось: все, все никуда не годится, начиная с телефонной связи, кончая компрессорами, подающими воздух, и ты теряешься, не знаешь, за что ухватиться, что исправить в первую очередь, — в такие дни после работы я подолгу задерживался здесь.

Вот и теперь я стоял у длинного белого здания нашего управления и смотрел на туннель. Укатанные автомобильные дороги устремлялись со всех сторон к горе, мчались автомашины, груженные лесом, бухтами электропроводов, контейнерами; где-то гудел электровоз, поблескивали в лучах вечернего солнца провода линий высоковольтной передачи.

В двухстах метрах от меня чернел восточный портал нашего туннеля. Нитки электроогней, бледных у выхода, куда еще проникал солнечный свет, и все более и более ярких в глубине туннеля, были хорошо видны отсюда. Мой туннель!..

А ведь всего полтора года назад здесь не было ничего, кроме этих мертвых гор и воющих ветров: не было ни домов, ни портала, ни рельсов, ни столбов электропередач. И я, неопытный, начинающий инженер, одиноко стоял здесь, подавленный этим гнетущим безмолвием, которое нарушалось лишь мерными ударами ломов. Да, ломов! Подумать только, что когда-то головотяп Фалалеев, бывший начальник отдела строительства комбината — ныне его и след простыл, — заставил двух рабочих, Агафонова и Нестерова, начинать проходку туннеля… ломами!

А сейчас?..

Неужели мы, мы сами, своими руками пробили эту гору, проложили эти дороги, построили эти дома?

Сами, сами!

Мне было радостно думать об этом. Я забывал о том, что нам предстоит еще год работы, немало трудностей, обо всем, что мешало строить туннель…

Я полюбил эти места. Не только полярный день, когда с утра и до утра солнце лениво плывет по небу и лучи его то золотят леса, то будто разжигают огромные костры в глубинах озер, и розоватые отблески чуть вздрагивают на неподвижной водной глади. И трава становится такой зеленой, что, кажется, сама жизнь дышит в каждой травинке и хмурые черные горы расправляют свои тысячелетние морщины и улыбаются, приветствуя солнце. А солнце медленно плывет по небу и зовет тебя за собою, вперед и вперед…

«Смотри, — слышится тебе, — ты знаешь этот лес, уже много месяцев подряд ты видишь его… Но пойдем со мной туда, в чащу, пойдем — и ты увидишь такие цветы, которых никогда в жизни не видел, разве что в детстве, потому что в ранние годы видишь много такого, что можно понять, лишь когда постареешь, — понять, но уже не вернуть… Ты услышишь, как растут деревья, как шепчутся между собой стебельки травы, как спорят ветки… Смотри, ты знаком с этой горной тундрой, исшагал ее вдоль и поперек. Может быть, она кажется тебе мертвой, бесплодной? Но иди за мной, сюда, где камни, валуны, вросшие в землю тысячелетия назад, не бойся — со мной ты сумеешь пройти всюду, — иди, и ты увидишь жизнь, которая берет свое с бою, как и все в этих местах… Я покажу тебе карликовые деревца, которые бессильна раздавить тупая и грозная сила тысячетонных камней, стебельки, на которых краснеют вкусные ягоды… Иди!»

…Я любил не только бесконечный полярный день, но и схватки с беспросветной ночью, когда зажигались, и казалось — навечно, электрические огни, когда ветер раскачивал фонари на нашей площадке и светлые пятна метались по темно-серому снегу… Ночь со всех сторон идет в наступление, надвигается на тебя, но ты режешь ее черное бесформенное тело лезвиями мощных прожекторов, преграждаешь пути лавинам, несущимся в кромешной тьме с этих, ставших во мраке предателями, гор… И ты знаешь: ночь отступит. Ведь откуда-то издалека к нам спешит солнце… И разве показалось бы оно нам таким красивым, таким желанным, если бы не отступившая ночь?

…Я стоял и смотрел на туннель, на автомашины, на линию электропередачи, стоял и смотрел, забыв все огорчения. Потом я вспомнил, что Кондаков приглашал меня зайти к нему вечером.

2

Мне не хотелось идти к Кондакову. Но я подумал о том, что, может быть, дома, в неофициальной, так сказать, обстановке, мне удастся вырвать "у него еще несколько тонн цемента, — и пошел к нему.

— Садись, — сказал Кондаков, когда я вошел в столовую, — только тебя и ждем.

Они уже сидели за квадратным столиком, в стороне от обеденного: Кондаков и один из моих начальников участков, Рожицын, молчаливый молодой человек.

— Садись, — повторил Кондаков, любовно перемешивая на столе черные костяшки домино. На лице его застыла блаженная улыбка. Он предвкушал удовольствие.

— Капусту принес, козел? — осведомился Кондаков, хитро прищуриваясь и причмокивая своими толстыми губами. Этими словами он обычно начинал игру. Я промолчал.

— Мм-ээ! — проблеяла глухим басом Людмила Тимофеевна, жена Кондакова. Она шутила.

«Ну, зачем я сюда притащился?» — мысленно спросил я себя, присаживаясь к столу.

Кондаков высоко поднял руку с зажатой в ладони костью и с грохотом опустил ее на стол. Игра началась.

Я почти механически выкладывал на стол свои костяшки, ожидая момента, когда азарт Кондакова спадет и можно будет вернуться к разговору о делах. Но Кондаков играл самозабвенно. Он бил по столу так, что вздрагивали хрустальные водочные рюмки, стоящие в горке неподалеку.

Наконец я не выдержал и сказал:

— Павел Семенович, что ж все-таки будет с цементом?

Увлеченный игрой, Кондаков, видимо, даже не расслышал моего вопроса. Его рот был полуоткрыт, а маленькие глазки светились. Когда Кондаков без всякой нужды бил костяшкой по столу, я из духа противоречия клал свою подчеркнуто тихо.

— Не знаю, чем буду через неделю бетонировать, — как бы между прочим сказал я. — Того цемента, что я у вас выпросил, хватит едва ли на…

Я посмотрел на Кондакова и осекся. Он, по-видимому, и теперь не обратил никакого внимания на мои слова. Ничто, кажется, не могло сейчас отвлечь его: он играл в домино! И, конечно, был убежден, что делает именно то, что нужно. Мысль о том, что он может свершить что-то неправильное, была чужда Кондакову. Он был лишен всяких сомнений. Сто человек вокруг могли бы, играя в домино, тихо опускать на стол свои костяшки. Кондаков — я убежден в этом — все равно продолжал бы грохотать.

Как он может так самозабвенно, так тупо играть?

Ведь Кондаков не тупица, — уж кто-кто, а я хорошо это знал.

Он был опытным специалистом горного и строительного дела. Грузный, шумный, страдающий одышкой, в запыленной, военного покроя гимнастерке, с которой уже давно распростилось большинство гражданских людей, в сапогах с невысокими голенищами, он, казалось, знал все, что касалось строительства я взаимоотношений причастных к нему людей. Он мог до хрипоты спорить и «проявлять характер», когда речь шла о каких-то практических вопросах. В этих случаях Кондаков стоял «насмерть» во всеоружии своего авторитета руководителя, своих привычных связей, своего тонкого понимания механики служебных взаимоотношений.