10 декабря родилась Ада Байрон, очаровательная девочка, унаследовавшая отцовские черты лица и всегда серьезные глаза матери.

А через месяц и пять дней Белла покинула дом на Пикадилли, прислав с дороги нежную записку, где, однако, не было ни слова о причинах, вынудивших ее решиться на этот шаг. Байрон больше никогда не увидит свою дочь. Аду постарались воспитать в ненависти к отцу, не жалея черных красок, когда при ней упоминалось его имя. Тщетные потуги! Подростком она прочтет книги Байрона. Сильнее этого впечатления не будет во всю последующую ее жизнь. Свой дом она превратит в музей поэта, а умирая, завещает себя похоронить рядом с ним…

О разрыве в лондонском обществе узнали немедленно. Несколько месяцев он был основной темой, обсуждаемой во всех салонах. Единодушно взвалили вину на Байрона, рассудив, что Белла оказалась жертвой его себялюбия и низких страстей. Лились густые потоки грязи, карикатуристы упражнялись в сомнительном остроумии на страницах недолговечных журнальчиков, скандал разрастался день ото дня, и трудно отделаться от ощущения, что его кто-то режиссировал, мстя за давние обиды. Мильбэнки затеяли процесс, не скрывая намерения навсегда отнять Аду и скомпрометировать Байрона бесповоротно. Белла изредка появлялась в Лондоне, чтобы повидаться со стряпчим; пускаться в объяснения случившегося она избегала, но дала понять, что знает о муже такие вещи, которые заставят в ужасе отшатнуться всякого, кто не утратил представления о чести.

Когда с грехом пополам было достигнуто соглашение, обязывающее бывших супругов жить порознь, а Байрона – отказаться от прав на Аду, истина чуть приоткрылась за всеми напластованиями клеветы, сплетен, слухов и кривотолков. И для друзей Байрона, и для него самого стало несомненным, что Белле внушили, будто она была только прикрытием, понадобившимся, чтобы утихли разговоры насчет преступного романа с Августой. Она была предрасположена поверить этим измышлениям, а светская чернь, давно жаждавшая оболгать Байрона, на которого не подействовали даже обвинения в аморальности, бросаемые почти открыто, не упустила такой возможности нанести поэту удар, мыслившийся убийственным. Наконец-то он поплатится за свой не в меру независимый нрав!

Что сам он в эти дни чувствовал, что творилось в его душе – об этом мы знаем немного: по нескольким посланиям Белле и по знаменитому стихотворению «Прости», которое было написано в апреле. Для печати оно не предназначалось, однако широко разошлось в списках. Одна газета, не спросив автора, поместила эти стихи, и волна самых вздорных обвинений, которая чуть было начала спадать, снова взметнулась с неистовой силой.

Белле он писал о том, что раскаивается в своих неловких поступках и словах, испытывает к ней чувства нежности и сострадания, просит вернуться. Предлагал искупить свою вину, впрочем не зная, чем именно он провинился. Тревожился о будущем Ады, взывал к благоразумию – все понапрасну. Мильбэнки хранили насупленное молчание. Их адвокат не скупился на угрозы. Когда пытались заговаривать о случившемся непосредственно с Байроном, ответ был неизменным: «Я не мог и не могу ни в чем упрекнуть ее за все время, проведенное со мною».

Его благородство не оценили; на взгляд лондонской публики, он был злодеем и чудовищем. «В несчастье меня пугают не лишения, – признавался он Томасу Муру, – моя гордость страдает от связанных с ним унижений». А потом, когда все это так или иначе закончится, он напишет Августе: «Мисс Мильбэнк едва не довела меня до умопомрачения».

Разумеется, для него не было тайной, что оскорбленные чувства Беллы, утратившей даже свойственную ей расчетливость, кем-то попросту используются, чтобы ранить его как можно больнее. Он подозревал Каро, но вскоре понял, что тут своего рода заговор: давно уже готовившийся конфликт с большим светом теперь сделался фактом, и надо было выбирать либо рабское лицемерие, либо твердость духовного самостоянья, неколебимую верность принципам, за которую всегда карают – таково правило, установленное в обществе, которому он принадлежал. Байрон не был бы самим собой, если бы в этой ситуации хоть на минуту задумался о выборе.

И клеветники знали это ничуть не хуже, оттого стараясь перещеголять друг друга в инсинуациях и нападках, суетливо торопясь излить свою злобу, потому что каждому было ясно: он не покается, не смирится, он предпочтет сжечь за собой все мосты. Дело двигалось к жестокой развязке, акт о разделении был подписан. Байрон уехал в Ньюстед, обошел окрестные поля, бродил по зазеленевшему парку, слушал гомон птиц, хлопотавших в столетних дубах, часами сидел в развалившейся беседке у пруда. Словно предчувствовал, что видит все это в последний раз.

Здесь родились и его прощальные стихи к Белле.

Мои вины, быть может, знаешь,
Мое безумство можно ль знать?
Надежды – ты же увлекаешь:
С тобой увядшие летят.
Ты потрясла моей душою;
Презревший свет, дух гордый мой
Тебе покорным был; с тобою
Расставшись, расстаюсь с душой!
Свершилось все – слова напрасны,
И нет напрасней слов моих;
Но в чувствах сердца мы не властны,
И нет преград стремленью их…

Судьба его перевернулась, кончилось время его веры в великое счастье, которого он так достоин, время упований, и чистого вдохновения, озаряемого мыслью о прекрасном завтрашнем дне, и высокого поэтического полета, и душевной гармонии, торжествующей над мраком и унынием, – кончилось время молодости. Ничто не вернется из этой чудесной поры, а впереди ждут чужбина, страдания и тоска. Так он тогда думал, гоня прочь любые утешения, любые иллюзии.

25 апреля 1816 года он сел в Дувре на корабль, увозивший его далеко от нерадушной родины. Он ехал в Бельгию, потом дальше, в немецкие княжества, Женеву, Италию – не так уж важно, где кончится его скитальчество.

Англию он покинул навсегда.

«Беде и злу противоборство»

То страшный мир какой-то был,

Без неба, света и светил,

Без времени, без дней и лет,

Без Промысла, без благ и бед,

Ни жизнь, ни смерть – как сон гробов,

Как океан без берегов,

Задавленный тяжелой мглой.

Недвижный, темный и немой.

Байрон

Несется разбитыми войной европейскими дорогами просторный экипаж, мелькают в окне большие города и безвестные селенья: Остенде, Брюссель, деревушки по Рейну. Островерхие кирхи выглядывают из пышной зелени рано распустившихся крон, черепичные крыши утонули в цветенье старых вишен и яблонь. Уже проступили на горизонте очертания гор, клиньями вонзающихся в безоблачное небо. На почтовых станциях все чаще попадаются причудливо одетые люди в пастушеских шляпах, а воздух какой-то особенно густой, напоенный ароматом альпийских лугов, «бальзамический», как говаривали в старину. Швейцария, или, по тогдашним атласам, Гельвеция. Истинный рай на земле.

Байрон решил сделать остановку на Женевском озере. Русский путешественник Николай Карамзин побывал тут ровно четверть века назад. Горы и долины гельветийские восхищали его безмерно: «Всякое дуновение ветерка проницает, кажется, в сердце мое и развевает в нем чувство радости. Какие места! Какие места!.. Ах! Если бы теперь, в самую сию минуту, надлежало мне умереть, то я со слезою любви упал бы во всеобъемлющее лоно природы, с полным уверением, что оно зовет меня к новому счастию…»

Слог Карамзина становится в швейцарских письмах непривычно торжествен, возвышен. Впечатления ли, очищающие душу, тому причиной, или чарующие пейзажи воспламенили надежду, что благость природы сделает благостным и людской жребий, – во всяком случае, нигде не отыскать у Карамзина столь проникновенных страниц. Да и не удивительно. Ведь к женевским берегам влекла его не одна любознательность. Он ехал поклониться своей святыне: как мог он миновать места, «где величайший из писателей осьмого-надесять века укрывался от злобы и предрассуждений человеческих».