Звезда отважных! Ты зашла,
И снова побеждает мгла.
Но кто за Радугу свобод
И слез, и крови не прольет?
Когда не светишь ты в мечтах,
Удел наш – только тлен и прах.

Но для самого Байрона звезда отважных в ту пору надолго заволоклась победившей мглой. Просветов он не видел, и оставалось лишь давать в стихах выход неумирающей надежде, а потом на страницах дневника с грустной иронией признаваться, что писательство ничтожно перед поступком. Магический круг…

Имя Беллы мелькает в дневнике раз за разом. Ее отказ не означал разрыва отношений, напротив, отношения стали Даже более короткими. Что-то влекло Байрона к этой девушке, которую, вопреки обычному своему умению верно оценивать людей, Байрон идеализировал сверх меры: «Она поэтесса – математик – философ, и при всем том очень добра, великодушна, кротка и без претензий». Запись сделана осенью 1813 года. Как, должно быть, смешно и горько было Байрону три года спустя перечитать эти строки!

Но он не предощущал драмы. Ему было пусто в своей увешанной саблями и заставленной книжными шкафами лондонской квартире, и долго не длилось ни одно его увлечение: ни театром, ни боксом – он брал уроки у тогдашнего английского чемпиона Джексона, – ни парламентской деятельностью. Тоска преследовала его назойливо, отступая лишь в те редкие дни, когда удавалось повидать Августу, единственного по-настоящему близкого человека: свою сводную сестру Байрон любил всем сердцем.

Тут затягивался еще один драматический узел, но и об этом он пока не догадывался, не пытался наперед себя оградить от людской злобы. Муж Августы месяцами пропадал в охотничьих экспедициях, она оставалась с детьми в своей усадьбе, и каждый приезд брата был для нее счастьем. А по светским гостиным уже полз слушок, что это какие-то подозрительные, не вполне родственные отношения. Сначала перешептываясь злословили, потом стали говорить почти открыто. Никакими разысканиями не установить, кто первым пустил в оборот эту сплетню, но вряд ли удивительно, что многие ей верили: чего же и ожидать от человека, который написал «Чайльд-Гарольда». Не понапрасну предали анафеме эту аморальную поэму ханжи и лицемеры, умевшие надежно спрятать собственные пороки за разговорами о чужой «безнравственности».

Слишком их раздражал Байрон своей независимостью, безразличием к правилам хорошего общества, нежеланием усвоить его стиль и дух, небоязнью говорить истину в лицо. Бесили его эпиграммы, а вызывающая резкость его суждений внушала ужас. Он был явно чужеродным телом в этой среде, и она должна была его из себя вытолкнуть, не посчитавшись ни с титулом лорда, ни с родовитостью предков. И чем более он становился знаменит уже и за пределами Англии, чем ощутимее делалось его влияние на молодые умы, тем неотвратимей оказывалась жестокая развязка конфликта, которого не могли скрыть знаки внимания, по-прежнему оказываемого Байрону в аристократических домах. Нужен был только какой-то толчок, чтобы скандал – причем неслыханный – разразился немедленно.

Отношения Байрона с Августой предоставили эту давно желаемую возможность. Сегодня, когда прошло более полутора столетий, недостойно выяснять подробности. Лучше попытаемся понять, отчего Августе принадлежало в жизни Байрона настолько большое место.

Может быть, в этом совершенно особенном чувстве к сестре всего острее проявилось всегдашнее одиночество Байрона. Не странно ли? Он был личностью на редкость притягательной для окружающих, его слава находилась в зените, каждый его шаг был известен толпе, знакомства с ним добивались, не останавливаясь ни перед чем. Все это осталось только внешней стороной жизни, только бытом, а по сути не было рядом никого, кто разделил бы сокровенные его мысли, и желания, и тоску.

Друзья – или те, у кого было более всего прав так называться, – неизменно чувствовали дистанцию, которой он отгораживался даже от них, не говоря уж о толпе поклонников и просто любопытных, собиравшейся вокруг Байрона, когда он появлялся в обществе. Поэт Томас Мур вспоминает, как на каком-то журфиксе Байрон, весело шутивший, пока они ехали в экипаже, немедленно замкнулся, едва войдя в зал. Он держался так, словно мысли его вовсе не здесь, и дал лишний повод судачить о неистовом своем высокомерии, хотя ему просто было скучно, да еще сказывалась его застенчивость, о которой мало кто догадывался. Мур полагал, что причудливое это сочетание стеснительности и гордости было сутью характера Байрона. А сам Байрон с юных лет приучил себя к мысли, что одиночество – его удел, который не изменится никогда:

Меня ты наделило, Время,
Судьбой нелегкою – а все ж
Гораздо легче жизни бремя,
Когда один его несешь!

Только не всегда на это доставало сил. И в минуты страшной подавленности, в часы беспросветного уныния мысль о том, что он не один на свете, пока есть Августа, становилась последней опорой. Байрон посвящал сестре стихи, каких не удостоилась никакая женщина, оставившая след в его жизни, никто из немногих его друзей.

Благословен твой чистый свет!
Подобно оку серафима,
В годину злую бурь и бед
Он мне сиял неугасимо.
При виде тучи грозовой
Еще светлее ты глядела,
И, встретив кроткий пламень твой,
Бежала ночь и тьма редела.
Пусть вечно реет надо мной
Твой дух в моем пути суровом.
Что мне весь мир с его враждой
Перед твоим единым словом!

Да, это был чистый свет, какой бы грязью ни обливали их отношения. В Августе – миловидной, кроткой, чуть сентиментальной, умевшей каким-нибудь едва заметным движением или взглядом темных насмешливых глаз показать, что всему на свете она знает настоящую цену, – потаенно жил неукротимый дух вольнолюбия, который отличал всех Байронов, проявляясь то презрением к общепринятому, то горячими порывами к истинной свободе, то буйством страстей, вышедших из-под контроля рассудка. Никто бы не назвал ее красавицей, но внимание она останавливала в любом обществе, потому что чувствовалась в этой провинциалке, редко навещавшей столицу, крупная и неподдельная личность, распознавался характер яркий, цельный и менее всего страшащийся житейских бурь.

Брата она считала гением, а каждую встречу с ним – настоящим счастьем. В замужестве Августа не нашла радости: браки по расчету, каким был и ее брак, было невозможно примирить с байроновской натурой, но поняла она это слишком поздно. И теперь ей оставалось лишь жить ожиданием приезда брата или нечасто выпадавшей возможностью вырваться в Лондон, а иногда в Ньюстед.

Узнав о слухах, которые уже вовсю ползли по аристократическим салонам, она сразу заподозрила Каролину Лэм, но Байрону не сказала ни слова. А сам он невольно подлил масла в огонь, напечатав в 1813 году «Абидосскую невесту», где описывалась слишком пылкая любовь брата к сестре. Для романтика это был совершенно обычный сюжет, и никому бы не пришло в голову толковать его буквально, потому что речь всегда шла о высшем единстве двух избранных душ, которые противостоят окружающему миру корысти, лицемерия и пошлости. Поэмы и повести с подобной интригой часто появлялись в то время, не вызывая иных суждений, помимо чисто литературных. Но в данном случае почва была основательно взрыхлена, и байроновскую поэму охотно прочли как признание автора в собственных смертных грехах. Признание, которое никак не было покаянием.

Теперь подозрительность обратилась в убежденность. Байрон остался равнодушен к шепоткам, которые слышал у себя за спиной. Стол его был завален корректурами восточных поэм, театр поглощал уйму времени, остальное отнимали заботы о продаже Ньюстеда и прочих будничных делах. Ощущение бесцельности жизни не проходило. «В двадцать пять лет, когда лучшие годы позади, надо уже быть чем-то – а что на моем счету? Двадцать пять лет с месяцами – и только». – Такой записью открывается дневник, начатый осенью 1813 года. Дальше такие же мысли будут встречаться постоянно – и в дневнике, и в письмах.