— Пейте хоть весь, — сказал поручик. В голосе его послышались слезы.

— Спасибо, поручик… Ах, как хорошо!.. Славно — хорошо. Я люблю это… мысли проясняет… Бегут мысли, как зайцы на облаве… И хорошо… Спасибо…

Князь протянул руку с флягой, но ослабевшие пальцы не удержали, и фляга упала в снег.

Князь закрыл глаза и забылся в пьяном сне.

XXXVI

Дни раненых и больных свивались в длинную и однообразную вереницу. Время шло, и не видно было, как вдруг наступила весна, пришло тепло, потом стало и жарко, и вот уже июнь на исходе; поспели фрукты — урюк, черная слива, абрикосы, груши, дыни и полнился первый золотистый, янтарный виноград. Греки носили фрукты и корзинах к госпиталю и продавали раненым.

У деревни Амбарли был расположен госпиталь для выздоравливающих. Повыше, на горе, над деревней, стоял лагерем Лейб-гвардии Литовский полк.

В деревне узкие, кривые улочки, часто стоят каменные дома. Чадно чахнет пригорелым бараньим жиром, ладанным дымком, кипарисом и розовым маслом. На улицах возятся черномазые неопрятные дети, кричит привязанный осел, и женщина в темной чадре задумчиво и печально смотрит большими глазами сквозь прорези чадры на бродящих но улице солдат.

Над деревней, поближе к лагерю, есть каменный уступ, как бы природный балкон над морем. На нем лежат мраморные глыбы. Сюда, особенно под вечер, когда повеет прохладой, собираются выздоравливающие из госпиталя. Они садятся на камнях и долго, часами смотрят вдаль.

Сказочная, невероятная, несказанная красота кругом. Вот оно — синее море! Море-окиян детских сказок. И на нем Царьград, тоже город-сказка, знакомый с детских лет.

Константинополь внизу, как на ладони… Он лепится по кручам перламутровой россыпью домов, золотых куполов, иглами минаретов, прихотливо прорезанный морскими заливами. Море за ним, подальше вглубь, такого синего цвета, что просто не верится, что вода прозрачная. Кажется, нальешь в стакан — и она будет как медным купоросом настоянная. В извилине залива Золотой Рог вода мутно-зеленая — малахитовая. Это игра прозрачных красок, белые гребешки волн, то и дело вспыхивающие по морской дали, так чарующе прекрасны, что нельзя вдосталь налюбоваться на нее.

По заливу и проливу снуют каюки, белеют паруса и взблескивают вынимаемые из воды мокрые весла. Недвижно стоят корабли в паутине снастей, и черный дым идет из высокой трубы парохода…

По другую сторону пролива, в сизой дымке, точно написанные акварелью и гуашью, розовеют оранжевые горы Азиатского берега. Оливковые рощи прилепились к ним голубовато-зелеными нежными пятнами. Дома Стамбула кажутся пестрыми камушками. Вправо синий простор Мраморного моря, и на нем в легкой дымке тумана, в белой рамке прибоя, видны розовые с зеленым Принцевы острова.

Князь Болотцев и Алеша сидели на длинном желтоватом куске мрамора. Болотцев был в больничном белье к легком офицерском плаще, накинутом на плечи. Левая нога была у него забинтована большим бинтом ниже колена и торчала круглой культяпкой. От бинта шел прелый, пресный запах заживающей раны. Алеша только что оправился от тифа. Его светлые льняные волосы, так красиво вившиеся на Балканах, были коротко острижены и блестели золотистым блеском на исхудавшей розовой шее.

— Князь, если сказать, если осознать, что все это, что мы видим теперь перед собой, вся эта несказанная красота — наша… Нами завоеванная. Русская… Тогда все можно простить и забыть, — говорит Алеша. Его голос звучит неровно и глухо. Он волнуется. — И мертвых и страдающих оправдать… И все, что мы пережили на Балканах… И ту страшную ночь, когда мы брали пушки… Все будет ясно и все оправдано… Кровь пролита не даром… Все это наше!..

Алеша помолчал, вздохнул и с неизбывной тоской сказал:

— Князь, почему мы не вошли победителями в Константинополь?

— Не знаю, Алеша, не знаю…

— Князь… Как мы тогда шли!.. После Филиппополя… Вас не было с нами. Вас увезли… Январь… Оттепель… Снег тает. Совсем весна… Лужи блестят на солнце, и повсюду радость победы. Я шел с полком по шоссе… По сторонам лежали трупы убитых турок и болгар… Резня была… Конские трупы, обломки повозок, домашняя утварь… Ужас!.. Весь ужас войны был перед нами!.. Но, если вся эта здешняя красота — наша — ужас войны оправдан, все прощено и забыто… Мы уничтожили армию Сулеймана. Семь дней мы шли среди трупов. На привале негде стать — всюду тела… И запах!.. Мы ночевали среди разлагающихся трупов… Днем — жара нестерпимая, жажда охватывала нас. По канавам вдоль шоссе вода… Подойдешь напиться — там трупы, нечистоты, кровь, вонь… Солдаты пили эту воду — нельзя было их удержать. Я думаю, там и начался этот ужасный тиф, что косит теперь нашу армию. 16-го января мы подошли к Адрианополю. Шел дождь. Резкий, холодный ветер прохватывал нас насквозь. Мы входили и город вечером. Темно… Грязь непролазная, поиска растоптали улицы. Кое-где тускло светятся окна. Куда ни приткнемся везде грязь, теснота, все забито людьми, бежавшими из сел. Мы стали за рекой Марицей, в предместье, у громадного каменного моста очень древней постройки. Была объявлена — дневка. Нам было приказано заняться исправлением мундирной одежды… Мы поняли — для входа в Константинополь! 19-го января — уже вечер наступал — слышим, за рекою гремит «ура!». Вспыхнет в одном квартале, перекинется в другой, смолкнет на несколько мгновений и снова загремит. Потом совсем близко тут же, за рекой, оркестр заиграл гимн. Мы послали узнать, что случилось? Оказалось, что приехали турецкие уполномоченные для переговоров о мире, с ними кавасы привезли золотое перо и чернильницу. Великий Князь Главнокомандующий лично объявил о заключении перемирия… Князь, почему мы раньше не вошли в Константинополь?.. С победной музыкой, с барабанным боем, с лихими песнями?..

— Не знаю, Алеша. Не знаю…

— 24-го января нас собрали и перед полком читали приказ о заключении перемирия. Бурная радость, новые бешеные крики «ура!»… Люди целовались друг с другом, как на Светлый Праздник. Но это продолжалось недолго. Вскоре наступило раздумье и какая-то неопределенная тоска. Точно что-то было не закончено, не доделано… Вспомнились замерзшие на Балканах, вспомнились убитые под Карагачем, раненые и как-то… Князь, будто стыдно стало за эту свою радость. Прошло так четыре дня в какой-то неопределенности, и этом раздумье о том, так ли все это хорошо вышло? И 28-го января получаем приказ генерал-адъютанта Гурко: назавтра наша 3-я гвардейская пехотная дивизия выступает к Константинополю. Дивизия была построена на большом дворе громадных турецких казарм. Мы почистились, как только могли. Обновили желтые околыши фуражек, переменили канты, нашили на наши старые, обожженные огнем костров шинели новые петлицы. А как начистили манерки! — золотом горели… И… выправка! Такой в Варшаве на парадах не бывало. Приехал Шеф полка — Великий Князь Николай Николаевич Младший. Его Высочество благодарил полк за Филиппополь. Вызвал вперед офицеров. «Ваше дело, 4-го января, — сказал нам Великий Князь, — под Карагачем, было чисто офицерское… Беспримерное, славное, молодецкое… Государь-Император приказал вас благодарить. Примете же и мое поздравление, я также и мою благодарность…» Были вызваны капитаны Никитин и Нарбут. Великий Князь обнял их и навесил на них Георгиевские кресты. Потом повернулся к полку и скомандовал: «На плечо!.. шай на кра-ул!» Показал рукой на Георгиевских наших кавалеров и сказал: «Поздравляю вас, Литовцы, с Георгиевскими кавалерами». Потом мы взяли «к ноге». Командир полка спросил: «Прикажете вести?» — «Да, ведите», — сказал Великий Князь. Мы взяли «ружья вольно» и справа по отделениям тронулись из казарм. Оркестр грянул наш Литовский марш. На улицах турки смотрели на нас. Мы шли лихо. Все — и турки тоже — знали: идем в Константинополь!.. В тот день дошли до Хавса. 30-го были в Алопли… 11-го февраля достигли Силиври… Я шел на фланг пятой роты и под марш декламировал: «Бог нам дал луну чужую с храмов Божиих сорвать… На земле, где чтут пророка, скласть Христовы Алтари… И тогда… К звезде… востока…»