Еще невидимые в ночи пушки обнаруживали себя вспышками огня. И то, что звук выстрела раздавался одновременно со вспышкой и уже наносило на цепи едким запахом порохового дыма, показывало близость батареи.

Полевая дорога с буграми и канавами, засыпанными снегом. пересекала путь Литовцев. Цепи залегли по канавам и открыли частый огонь по вспышкам орудийной канонады.

Сзади все подходили и подходили люди и вливались в цепи. Ротные поддержки и батальонный резерв вошли в первую линию. Цепь густела. Солдаты лежали плотно, плечом к плечу, локоть к локтю и в бешеной стрельбе, в сознании, что они не одиноки, казалось, забыли про опасность.

Турецкая батарея вдруг сразу смолкла… Прошло мгновение ужаснейшей, предсмертной тишины, более страшной, чем огонь, бывший раньше. И раздался залп. Турки ударили картечью.

Болотневу показалось, что земля поднялась перед ним дыбом, что пламя опалит его и всех, кто был подле. Тысячи пуль визгнули над снегом. Снег встал вихрем, земля посыпалась в лицо, Болотневу стало казаться, что вместе со снегом и землей сметен весь Литовский полк.

И опять на мгновение стала тишина. В нее вошел звенящий звук горна. От 2-го батальона подали сигнал: атака!

Тогда раздалось ужасное, громче пушечных громов «ура». Все вскочили на ноги и бросились на пышущие пламенем жерла пушек. Турецкая прислуга орудий встретила атакующих в сабли. Сзади бежали на выручку роты прикрытия.

Тогда настал миг — Болотнев явственно ощутил его миг мгновенной душевной боли, страшной удручающей тоски. Стало ясно: все пропало! Все ни к чему! Впереди гибель. Слишком много турок, слишком мало наших. Осталось одно — бежать. Болотнев ожидал крика: «Спасайся, кто может!», — и сам готов был дико по заячьи визжать… Но вдруг с левого фланга раздался ликующим, радостный, захлебывающийся от счастья победы голос: «Считай орудия!!»

Это крикнул юноша, подпоручик 8-и роты Суликовский. Этот крик ясно обозначил победу.

Наша взяла!

Растерянности как не бывало! Литовцы сомкнулись за своими офицерами и бешеной атакой в штыки опрокинули турецкие таборы резервов.

Батареи были взяты.

Еще несколько минут были шум и возня боя, треск проламываемых прикладами черепов, крики: «Алла!.. Алла!..» Потом топот бегущих ног, звон кидаемого оружия. Два дружных залпа — и все сомкнулось в ночной мгле, и наступила тишина.

Князь Болотнев вбежал за Алешей на батарею. Он был в каком-то чаду, в упоении, он увидел турецкую пушку, окруженную ашкерами в темных куртках, ее лафет и кинулся на нее, не вынимая сабли из ножен, с поднятыми кулаками. Ашкер замахнулся на него саблей, князь ощутил жгучую боль у самого колена, почувствовал жар в голове и свалился лицом в снег.

XXXV

Когда Болотнев открыл глаза — было утро и было тепло, светло и по-весеннему радостно в природе. Полусознание, полубред владели Болотневым. Точно это и не он лежал на подтаявшем снегу, на соломе, а другой, похожий на пего, а он сам со стороны смотрел на себя.

Кругом было поле. Широкие лазаретные шатры, белые с зелеными полосами стояли на нем. Подле шатров была наложена солома, накрытая простынями, и на ней лежали люди. Много людей. Совсем близко от Болотнева проходила дорога. На ней таял снег, и темные полосы мокрой земли блестели голубым блеском на солнце. От земли шел нежный, прозрачный пар.

Болотнев прислушался к тому, что творилось внутри него. Точно с этим тихим весенним дуновением тепла исчезла сосущая боль, что была все это время. На душе было тихо и спокойно и так легко, как бывает, когда человек выздоравливает после тяжелой болезни и вдруг ощутит прилив жизненных сил и радость бытия. Было отрадно сознание, что он окончил что-то важное, и окончил неплохо, и больше об этом не надо думать.

Болотнев услышал веселый, радостный голос. Голос этот не отвечал обстановке поля, покрытого страдающими людьми, но он нашел отклик в том тихом, и тоже как бы радостном покое, который был в душе у Болотнева.

В сопровождении казака подъехал к шатрам конный офицер. Он спрыгнул с лошади и подошел к раненым. Это он и говорил, не скрывая радости жизни и счастья победы.

— Сахновский, ты? — крикнул он, нагибаясь над соседом Болотнева. — Что, брат, починили-таки тебя? Ну, как?

Сознание, что он сам жив и не тронут, точно излучалось из подошедшего к раненым офицера. Весь он был пронизан солнечным светом, снял счастьем совершенного подвига.

— Да, кажется, друг, совсем у меня плохо…

— О, милый!.. Ну, что говоришь! Пройдет, как все проходит. До свадьбы заживет. Подумай, родной… Двадцать три орудия! Двадцать три турецкие пушечки забрал наш полк! Это же, голуба, уже история, и беспримерная! Пятнадцать взял наш второй батальон и восемь третьему досталось. Это, друг, не жук… Я сейчас из Паша-Махале. Там собрался наш полк. Начальник дивизии генерал Дандевиль подъехал к нам. Сияет… По щекам — слезы… Скинул фуражку и говорит: «Здравствуйте, молодцы-Литовцы… Поздравляю вас с победой! Орудия таскаете, как дрова!..» Хо-хо-хо! Как дрова!.. Ведь это ты, милый! Это мы все… Как ответили ему наши… Ото же надо слышать!.. Гром небесный, а не ответ! Семь дней похода, без дневок, с переходами по 25–30 верст, орудия на себе тащили, в мороз, а потом в распутицу, по горам — не чудо ли богатыри? Вот, кто такой наш Русский-то солдат! Я, брат, просто без ума влюблен в полк!..

— И я, милый, тоже… Мне как-то и рана теперь не так уж тяжка. Ты зачем сюда приехал к нам?

— Узнать про раненых, поздравить их с такой победой, рассказать про все…

— А много наших ранено?

— Да, брат, такие дела даром не делаются. Подпоручик Орловский, царство, ему небесное, убит.

— Славный был мальчик.

— Орленок! Подпоручики Бурмейстер и Ясиновскнй очень тяжело ранены… Брун, Гелдунд, штабс-капитан Полторацкий, ты… Убитых наших собрали 63, раненых 153, кое-кто и замерз. Подсчитали процент — офицеров 47 %, солдат 23 % потерь. Офицерское вышло дело!.. Шли впереди… А как Суликовский-то крикнул: «Считай орудия!» Мороз по коже… И радость! Ну, конечно, — будет ему за то Георгий, уже пишут представление. Да еще не нашего полка, знаешь, тот стрелок, что к нашей пятой роте привязался, как полковая собака. Странный такой. От генерала Гурко для связи был прислан. Молодчина, говорят, и сабли не вынул, с кулаками на пушку бросился… Алеша рассказывал… Ногу ему турок отрубил… Молодчина… Вот я и его ищу…

— Я здесь, — отозвался Болотцев.

Офицер смутился.

— Ну как вы? — сказал он. — Милый, вы простите… Я не знал… Я так по-простецки, по-товарищески. Вам может быть больно это слышать…

— Ничего… Прошло… Ноги-то, конечно, нет… Не вернешь… Не вырастет новая… А жаль! Я вот лежал и думал, отчего нога не растет, как ноготь, что ли? А ведь — не вырастет… А?

— Пройдет, дорогой… Привыкнете… Ко всему человек привыкает… Вы героем были, князь… Вас тоже к кресту представить приказано… Для чего только нелегкая понесла вас с пятой ротой и самое пекло? Сидели бы при штабе… Мне Нарбут говорил, и Алеша вас отговаривал. Эх, милый, ну да прошлого не воротишь!.. Давай вам Бог! До свидания, Сахновский. Скачу назад… Идем на Адрианополь. Ведь это что же? Конец войне. Сулеймановы войска и полном расстройстве… Бегут! Козьими тропами пробираются к Черному морю. Казаки Скобелева 1-го с Митрофаном Грековым что-то поболее 30 пушек захватили — вот оно как пошло!.. Таскаете, как дрова!.. Хо-хо-хо!..

Офицер повернулся к князю Болотневу, и тот увидел у него на боку большую флягу в потемневшем желтом кожаном футляре.

— Поручик, — слабым голосом сказал Болотнев. — Это что у вас?.. Во фляге… водка?..

— Коньяк, милый… И не плохой. Мне в штабе Дандевиля дали.

— Угости меня немножечко…

— Пейте, голуба, сколько хотите.

Болотнев сделал два глотка и сказал тихо и печально:

— У меня нога отрублена. Раз и навсегда… Не вырастет… Так можно еще глоточек?