Изменить стиль страницы

— А ты ее искал?

— Скажу правду: не искал, некогда было.

— Так никого и не любил?

— Любил. Это, Ксюша, было. Да только любовь какая-то была пустоцветная. Без нее даже лучше.

— Почему лучше?

— Одному свободнее жить.

— Чудной ты, Ваня. — Она говорила шепотом, щекоча губами его жесткое ухо. — Какой-то странный.

— В чем же моя странность?

— Не знаю. Отца повалил на землю, и вообще…

— Черт знает как это случилось. Отец поддразнил.

Иван встал, поднял Ксению, обнял и сказал:

— Хватит разговоров! Пойдем спать! У нас же есть отличная постель! А если хочешь, я там, в постели, расскажу тебе о Ефиме Шапиро.

— Я его и без тебя хорошо знаю.

— Нет, не знаешь. Если бы знала, о чем мечтает этот Ефим! И как эта его мечта близка и понятна мне, Ксюша… Мы сидели на берегу Егорлыка… Нет, я тебе непременно расскажу!

Камышовый настил пружинил, как диван, прутья сгибались и потрескивали. Лежать было хотя и не мягко, но удобно. Вокруг было так тихо, что даже не шевелились метелки камыша, и лишь изредка лез в ухо тончайший комариный писк. Небо точно приподнялось, было оно высокое, черное и такое звездное, каким бывает только летом и только на Маныче.

Ксения зябла и прижималась к Ивану. Она засыпала, посапывая носом, как посапывают дети после того, когда они хорошенько поплачут. Иван укрыл ее одеялом. На него смотрели звезды, то синие-синие, то красные, как угольки, то чуть мерцающие, и казалось ему, будто звезды говорили: «Не думай плохо о Ксюше, Иван. Видишь, как она, бедняжка, хорошо спит. Как знать, может, она даже рядом с мужем никогда так сладко не спала». И еще звезды говорили: «Хотя ты и вернулся в Журавли, хотя под боком у тебя спит та, которая любовью своею так помогала тебе жить, но скитания твои, друг мой, на этом еще не кончились, и оттого, что ты дома, не будет тебе ни спокойнее, ни легче… И если приехал на берег Маныча, то полежи молча на камышовом настиле, помечтай всласть, а Ксения пусть себе спит, пусть…»

XVII

С утра возле шлюза усердно трудился трактор-экскаватор. Черпак, оскалив свои начищенные землей четыре зуба, вытягивал шею, падал в воду и, натужась так, что вздрагивал и покачивался на своих резиновых ногах весь трактор, вытаскивал на берег кучу желтого, как глина, ила. Когда рыжая грязь вываливалась на берег, железная шея выпрямлялась, и черпак снова нырял на дно, и там, баламутя воду, закапывался в ил.

К вечеру, когда Иван и Ксения возвращались с Маныча, по обе стороны трактора лежали красновато-серые кучи. И поток, точно проверяя, весь ли ил вынут, закружился и смело пошел в шлюзы; вода, образуя мелкие волны-бугорки, полилась на поля. Экскаваторщик отвел трактор в сторонку, и серый грязный черпак, блестя мокрыми зубами, устало лег на траву. Парень спрыгнул на землю, разделся, искупался, нарочно померял дно как раз в том месте, куда не раз нырял черпак. «Ничего, глубина получилась подходящая». Оделся, вынул из кармана осколок зеркальца, причесал гребенкой чуб, уселся за руль, и трактор, на фоне завечеревшего неба похожий на верблюда, закачался по дороге.

— Погляди, Ксюша, какие тут горы песка, — сказал Иван, проезжая по низенькому мостку. — Неужели батя прислал машину? А ведь не желал.

— Иван Лукич — человек хороший, душевный, — сказала Ксения. — Ты от него отвылк, а вот привыкнешь да приглядишься…

Ивану не по душе была эта похвала, его даже злило, что Ксения так лестно отзывалась о его отце, но он промолчал, задумчиво глядя на укрытый сумерками котлован и на тускло блестевшую воду в трех расходившихся в разные стороны канавках.

XVIII

То, что Иван и Алексей были дома, несказанно обрадовало Василису. Она помолодела, а взгляд ее светился той особенной теплотой, какая обычно таится в глазах счастливых матерей. Как-то ее встретила соседка Анюта и, удивляясь ее внешним переменам, спросила:

— Отчего так расцвела, Васюта?

— Сыны, Анюта, сыны прибавили мне силы. — Вытирала платочком губы, улыбалась. — Загляни, Анюта, как-нибудь. Ваню и Алешу поглядишь. Алексея, может, и признаешь, хотя и он заметно подрос, вытянулся, а Ивана, ручаюсь, не узнаешь.

— А как же, Васюта, с весельем? — допытывалась соседка.

— Будет, непременно будет веселье! Как же без веселья?

Василиса была уверена, что возвращение сыновей нужно было отметить гуляньем. Пусть жу-равлинцы придут в дом, сядут за стол и вместе с родителями порадуются. Еще в тот день, когда Иван Лукич привез Алексея, Василиса, счастливыми глазами глядя на мужа, сказала:

— Лукич, это же какая у нас радость! Давай позовем людей, сготовим обед, повеселимся. Не часто такое, Лукич, бывает.

— Верно, мать, верно, радость немалая. — Иван Лукич будто и соглашался, будто и одобрял, а только в покорные, просящие глаза жены почему-то смотрел осуждающе строго. — И я тоже радуюсь, что дети наши дома. Сегодня мне нужно было ехать в Куркуль, душу у Подставкина подправлять, а я вот исключительно из-за сыновей остался дома. А почему? Хочется побыть с детьми, соскучился я по ним, а особенно по Ивану. Но веселье, мать, устраивать не время. Послезавтра начинаем жатву. Хлеба надо свалить в пять дней. Так что скоро у нас такая разразится жара, что на веселье и минуты не останется. Побуду немного с сынами и сегодня ночью умчусь в степь.

Две недели Иван Лукич не показывался в Журавлях, и Василиса давно смирилась с мыслью, что приезд детей так и не будет отмечен. И вдруг вчера перед вечером явился Закамышный, весь в пыли, как мирошник в муке, небритый, немытый. Машину поставил у двора и, войдя в калитку, крикнул:

— Василиса Никитична! Радуйся!

— Чему, Яков Матвеевич?

— Жатву в срок завершили — раз, — говорил он, идя по двору и загибая на руке пальцы. — По хлебу рассчитались первыми — два! Иван Лукич велел назавтра готовить праздник — три! Ну что, Никитична, хороши новости?

— Значит, согласился-таки? — переспросила Василиса.

— Так и сказал: отметим окончание уборки и возвращение сынов. — Закамышный ударил картузом о ладонь, стряхнул пыль. — Мой-то Яша тоже вернулся! Вскорости они с Алешей возьмут курс на Сухую Буйволу. Так вот мы разом отпразднуем и встречу и проводы. Люди прибудут со всех бригад, — добавил Закамышный. — Пригласим всех наших передовиков…

Закамышный пожелал, чтобы обед был приготовлен в складчину; от себя пообещал выделить трех петухов и двух селезней. Сегодня же придет в помощь Василисе его жена Груня, мастерица — это в Журавлях все знают — приготовлять жареную в сметане курятину.

— Ба! Чуть было не забыл! — добавил Закамышный. — Иван Лукич наказывал накрывать столы точно так, как в тот раз, на новоселье — без стульев! По новой моде!

— Опять свое новшество! — Василиса огорченно всплеснула руками. — Ох, беда! Нагляделся в других странах разных причуд…

— Никитична, не переживай, — рассудительно сказал Закамышный. — Ежели к той причуде приглядеться, то получается, что она даже сильно выгодная. Гости не станут долго задерживаться! Наш брат, русак, как? Пришел, расселся за столом, и ты его оттуда не вытащишь. А так люди постоят, малость выпьют и пойдут кто куда.

Закамышный уехал, а Василиса начала старательно готовиться к встрече гостей. Стряпать ей помогали соседка Дарья, невестка Галина и Груня Закамышная, женщина собой дородная, с полными и оголенными до плеч руками. Так как, по подсчету Закамышного, гостей ожидалось человек пятьдесят, то из этого расчета закупили вино и водку, резали кур и уток. Хлеба испекли двенадцать буханок, и каждая буханка, посаженная в печь на капустном листе, выдалась пышной, высокой и с коричневой вкусной подпалинкой.

Три поварихи не знали передышки. Обед готовили такой, какой в Журавлях готовят только на свадьбы. Смалили и потрошили птицу, запах сожженного пера полз по всему селу, и люди говорили: «Этот заманчивый дымок тянется из книгинского дома», «Сыны Ивана Лукича приехали, даже тот, которого батько побил», «Василиса сияет, такая обрадованная, такая веселая!..», «Известно, мать…»