Изменить стиль страницы

— Характер у него беспокойный, — охотно отозвался тот. — Все бегает, бегает, пока не свалится. Вот проспит пару часов и обязательно к вам в роту прибежит.

Хочется Норкину поговорить о многом, посоветоваться, но знает он, что такое сон на фронте, сам порой сваливался так же, и Михаил ограничился только одним вопросом телефонисту:

— Как фриц?

— Жмет, подлец!

Коротко и ясно. Жмет — значит бросает враг в бой новые дивизии, танки, самолеты, засыпает окопы десятками тонн металла, но прорваться не может. Сдерживают его ленинградские ополченцы, красноармейцы, моряки. Они превращают в лом технику фашистов, намертво пришивают их очередями к земле.

К приходу Норкина матросы уже сменили ополченцев, разложили диски, гранаты.

Снова начались бои. Фронт непрерывно пульсировал, а вместе с ним, то вперед, то назад, двигалась и рота. Хоть и получила она пополнение, но все меньше и меньше становилось в ней людей. Погибли многие, начавшие поход от Ленинграда. Погиб и Богуш. Самолеты в тот день долго штурмовали окопы моряков, а когда улетели — Никишин встал и по привычке крикнул в ячейку Богуша:

— Борис Михайлович! Подъем!

Богуш лежал на ее дне, положив голову на вещевой мешок, и не отвечал.

— Кому говорю! Не на курорте!

Не мог встать Богуш: пуля попала ему в затылок.

Снова Ломахи… Вот и дерево, около которого Норкина задержали комсомольцы, и плотина, перегородившая речку… Завтра придется драться здесь. Срезаны осколками ветки дерева. Нет в небе жаворонков. Вместо них кружатся самолеты с черными крестами. Клубы серого дыма с желтыми языками огня поднимаются над Котлами. Ко порьем. Не моряков, готовящихся к обороне, бомбят «Юн-керсы». Не по ним стреляют из пушек и пулеметов. Люди, мирные люди идут по шоссе, вот над ними и кругжатся самолеты. С ревом проносится черная тень бомбардировщика над детской коляской, и стонет земля еще от одного взрыва… Переворачивается коляска. Ее колеса еще аер-тятся. Медленно, еле-еле, но вертятся…

Матросы молча поправляют окопы. Только Козьянскому не терпится: он видит труп женщины на шоссе. На ока-меневшей руке блестят часы. Рядом санитары роют могилы. Почему не попробовать?

«Пригодятся «бочата», — думает Козьянский и идет к шоссе, но сзади раздается:

— Не пятнай чести!.. Ну?

Это Любченко. Теперь от него не уйдешь, и Козьянский, скрипнув зубами и беззвучно выругавшись, берется за лопату.

Брызги жидкой грязи разлетаются из-под колес. Грязь на смотровых стеклах, на бортах машин, на шинелях раненых. Насупившись, стараясь не глядеть в лица встречных, идут к Ленинграду солдаты. Им стыдно, тяжело отступать, оставляя врагу родную землю. Идут злые, готовые драться год, два, до последнего вздоха, но уверенные, что еще вернутся сюда, разобьют врага.

А вслед за ними, грозовой тучей надвигается фронт. Все ближе и ближе к деревне подбираются разрывы снарядов и мин. Первые осколки впились в эту землю. Словно нехотя поползла над рекой сизоватая струйка дыма, потом мелькнул язычок огня, сначала робко, неуверенно мигнул раз, другой и быстро побежал по потрескавшимся от времени бревнам дома.

Много мин рвется на опустевших улицах, все больше пожаров, и их отблески легли кровавыми пятнами на лица. Пожаров не тушат. Зачем? Идет враг. Только пепел должен достаться ему. Пусть горит дом, пусть осыпаются хлеба, пусть тонут в грязи налитые зерна… Пусть… Будет время — вернется сюда снова хозяин и встанет из пепла дом лучше прежнего, еще краше раскинутся поля.

— Товарищ лейтенант! В домике за рекой люди. Сейчас один из них антенну поправлял, — доложил подбежавший Ольхов.

Норкин насторожился. Что за люди? Почему они именно в сельсовете? И, оттянув затвор автомата, лейтенант перебежал по плотине на тот берег речки, а за ним, как две тени, Ольхов и Никишин.

В домике сельсовета тихо. Норкин по скрипящим ступенькам поднялся на крыльцо. Отсюда хорошо видны и поле и вспышки артиллерийских залпов. Дверь домика открыта, и еще с порога Михаил заметил на светлом прямоугольнике окна силуэт женщины. Она повернула лицо к дверям, но в комнате темно и нельзя разобрать его черты.

— Кто здесь? — спросил Норкин, стараясь придать своему голосу внушительность.

— Я… Маша… Кабанова Маша…

…Вьется в небе жаворонок… Дерево, склонившееся над речкой… Босые девичьи ноги и прилипшая к ним мокрая травка… Два ствола: берданки и малокалиберной винтовки…

— Что здесь делаешь, Маша? — голос уже спокойный и даже ласковый.

— Дежурю…

— Какое там дежурство! Фашистов себе на смену ждешь, что ли?

— Я по графику дежурю…

— К черту график! Снимаю с поста. Иди!

— Нет… А вдруг понадоблюсь?.. Еще подумают, что комсомолка, а струсила.

Чувствуется, что Маше страшно одной, что она бы с удовольствием убежала, но дежурство ее и она останется здесь до последней возможности.

— Будто не боишься? — спросил Норкин, думая, что Маша солжет.

— Боюсь… Ох, как боюсь! — ответила Маша, подумала и, словно найдя решение, радостно зашептала: — А если они близко подойдут — я к вам перебегу! Ладно? Я еще отсюда кричать начну, а вы не стреляйте!

— В последний раз тебе говорю: иди домой!

— Не пойду!

Ну что с ней делать? Тащить силой? Откровенно говоря, Михаил и сам не ушел бы с дежурства.

Уже когда подходили к плотине, распахнулось окно в сельсовете и Норкин снова услышал знакомый голос;

— Так вы по мне не стреляйте! Ладно?

Еще вчера, узнав от Козлова, что ее отзывают в Ленинград, Ковалевская считала себя обиженной и была готова спорить, ругаться, жаловаться, но отстоять своё право находиться на передовой. С таким настроением она и вошла в кабинет начальника отдела кадров.

Пожилой человек со знаками майора на петлицах, увидев Ковалевскую, выпрямился, откинулся на спинку стула, несколько секунд не мигая смотрел ей в глаза, потом как-то устало усмехнулся и сказал:

— Вы недовольны, что вас отозвали?

— Конечно! — запальчиво ответила Ольга. — В роте ко мне привыкли, я знаю всех бойцов, на работу мою…

— Знаю, — перебил ее майор. — Командир роты дал вам хорошую характеристику.

— Почему же тогда вы меня снимаете?

— Садитесь, — сказал майор и показал глазами на кресло, стоявшее около письменного стола. — Мы не снимаем, а переводим вас. Переводим туда, где вы можете принести больше пользы. Скажите, сколько операций вы сделали за это время? Полностью вы используете знания, полученные за годы учебы?

Майор замолчал. Ковалевская внимательно рассматривала носки своих сапог. Ей нечего было возразить. Свои прежние доводы казались неубедительными.

— Ваше молчание меня радует, — продолжал майор. — Первоначально мы допустили ошибку, теперь исправляем ее. Вот вам направление в часть. Формируется она под Москвой. Переночуйте дома, и в путь. Счастливо работать.

Ковалевская взяла пакет и вышла из кабинета майора. Может быть, действительно, там лучше будет? Не всю же войну врачу работать санитаром! А люди… Жаль, конечно, товарищей, но разве в новой части не такие же люди? Разве им не нужен врач? Кроме того, Ковалевская не просила перевода, ее начальство назначило в другую часть.

Так успокаивала себя Ковалевская, шагая к вокзалу. Домой ока не пошла. Зачем? Еще вчера забежала, но ни отца, ни матери дома не оказалось. Соседи сказали, что они уехали на Мгу, где жил брат отца. Не время сейчас, разумеется, для поездок, не время. Ну, да родители — люди взрослые, сами понимают обстановку.

Получив приказ о назначении в новую часть, Ковалевская долго ходила по путям станции, закинув за спину вещевой мешок. Не одна воздушная тревога застала ее там, и каждый раз, просидев в убежище положенное время, Ковалевская вновь шла искать эшелон. Поезда уходили один за другим, а она все не могла уехать. Иногда ее не брали, ссылаясь на то, что нет мест (она сама убеждалась, что это правда), а чаще всего эшелон уходил неожиданно, прежде чем она успевала добежать до него.