Изменить стиль страницы

— Охотно верю… Маша Кабанова — она такая…

— Виктор! Какой ты эгоист! Ведь это настоящий героизм!

— Героизм? — переспросил Виктор. — Ошибаешься, Оля. Работа, и все. Работа даже без примеси героизма… Если верить тебе, то и врач, который вынес из горящего вагона восемь раненых, тоже герой?

— Конечно? —

— Чепуха! Я раненых вынес. Ну и что из этого?.. Ты бы не сделала то же самое на моем месте?.. И вообще, Оленька, хватит об этом. Ты лучше ответь мне на такой Вопрос: почему нас в институте не учили вагоны расцеплять? Сколько мы времени, сегодня потеряли, пока не прибежал помощник машиниста!

Ольга несколько минут молча смотрела на Виктора. Она впервые заметила морщинки усталости около его глаз и пятна ожогов на руках. Она не могла сердиться на Виктора. Он говорил искренне. Он и на самом деле не видел ничего героического ни в поступке Маши Кабановой, ни в своем, ни в делах товарищей по работе. Виктор не допускал мысли о том, что можно было поступить иначе.

И невольно Ковалевской вспомнился фронт. Там люди тоже порой не замечали героизма в своем деле, тоже искренне удивлялись, когда их хвалили, представляли к награде.

Колеблется в фонаре огонек свечки. Гуще стали тени в углах вагона. За окном тоже стемнело. Ночь, черная осенняя ночь легла на землю.

Глава седьмая

КУДА ТЕПЕРЬ?

1

В годы войны многие отмечали на карте малейшее движение фронта. Так и тянулись через всю карту две нити: красная и черная. На оперативных картах фронт наносился красным и синим карандашом, но значительно точнее. Там и тут — фронт непрерывная линия. Изогнутая ли, изломанная ли, но линия. Действительно, окопы лентами упали на грудь земли. Они легли на окраины городов, околицы деревень, разрезали поля, леса — глубокой бороздой отделили от врага. Но любой глубокий ров можно преодолеть. И не сами окопы, а люди, находившиеся в них, решали судьбу сражений, от них зависело движение фронта и на оперативной и на простой географической карте.

В роте Норкина осталось тридцать два человека. Окопы длиной в два километра, а в них — тридцать два человека. Резерв — сам и Ольхов. Как хочешь, так и используй его.

Единственная радость — Ясенев вернулся. Худой, пожелтевший, с палочкой, но вернулся. Он не пришел в штаб, а первым делом заковылял в матросские окопы и не ошибся: здесь его ждали, здесь нуждались в нем, здесь он получил полное представление не только о противнике, а- и о настроении матросов.

— Смотри, Норкни, с тебя теперь большой спрос, — сказал он, прощаясь. — Ты — один из ветеранов батальона.

— Постараюсь… Только жмет он здорово… Фашисты торопились, хотели войти в Ленинград еще до глубокой осени и атаковали непрерывно. Едва успевали отбросить их на одном участке, как уже ползла грозная весть: «Враг прорвался рядом».

Вновь приходилось отступать. Отступать, чувствуя за спиной рев танков противника, отступать иногда параллельно с дорогой, по которой двигался драг. Все это испытала рота Норкина. И если она насчитывала тридцать два человека, то весь батальон — сто семь.

— Мал золотник, да дорог! — сказал как-то один из генералов, давая задание батальону, и матросы старались оправдать эти слова, дрались и за себя, и за погибших, и за тех, кто еще только подходил к фронту.

Вчера врага остановили и даже решили отбросить назад. В кармане у Норкина боевой приказ: «Усиленной роте выйти лесом на западную окраину деревни «М» и по красной ракете атаковать ее». Приказ как приказ. Все понятно; моряки сеют панику, ее используют и атакуют врага с фронта. За последние дни уже дважды водил Норкин своих матросов для нанесения внезапного удара во фланг или в тыл противника, но никогда так не волновался; а сегодня словно кто-то вырвал из груди что-то самое дорогое, важное — так пусто стало там. И матросы, как обычно, молча идут лесом, и деревья, как всегда, чуть слышно шелестят листвой. Даже прелыми листьями и грибами пахнет так же!.. То и не то… Может быть, письмо от матери? Оно пришло вчера. Обыкновенное письмо, каких тысячи ежедневно приходят на фронт. Михаил уже выучил его наизусть, но захотелось еще раз взглянуть на знакомый, родной почерк и он достал письмо из кармана.

«Милый Миша!

Когда началась война, я окучивала картошку. Прибежала ко мне Валентина Николаевна (помнишь ее?) и говорит: «Война с Германией!». У меня и окучник из рук выпал. Немного всплакнула, но потом успокоилась. Ничего, что не сбылись наши планы. Самое основное для меня — твое здоровье. Ты береги себя!

Я живу хорошо. Все у меня есть, и ты не беспокойся. Ну, будь здоров, мой мальчик! Береги себя. Помни, что ты у меня один. Хоть сама я в бога не верую, но помни, что старики говорят: «Смелого, честного и бог бережет!» Крепко целую. Мама.

23 июня».

Эх, мама, мама…

И вдруг автоматная очередь. Норкин выронил письмо и, спрятавшись за дерево, осмотрелся. Матросы тоже прижались к деревьям, но тонкие стзолы не могли укрыть от прага и то там, то здесь был отчетливо виден матросский бушлат. А прямо перед матросами, метрах в пятнадцати — немцы. Они, видимо, пробирались во фланг ополченцам и неожиданно наскочили на моряков. Раздумывать было некогда, и Норкин крикнул, выскочив из-за дерева:

— Ура! Бей!!

Со всех сторон раздались автоматные очереди, и невозможно было понять, кто и по кому стреляет. Запахло пороховыми газами. В ход пошли гранаты. Ударяясь о стволы деревьев, они часто рвались далеко от цели, взрывы их звучали особенно сильно, сеяли панику, и матросы, умело используя ее, маскировали шумом свою малочисленность. Их бескозырки мелькали везде, везде гремело гневное: «Полундра!» — и фашисты дрогнули, попятились, побежали, отстреливаясь на ходу. Норкин, послав одного из раненых с донесением, преследовал врага.

Быстро меняется обстановка в лесу. Не успел Норкин сделать и десятка шагов, как из-за дерева выскочил кряжистый фашист и, оскалившись, швырнул в него автомат.

Но, как ни быстро все это произошло, Норкин успел присесть, и автомат, прогудев, ударился в дерево над самой его головой. Палец уже замер на спусковом крючке, нажал на него. Автомат бьется в руках, летит из него свинец, темнеет мундир фашиста, а сам он все ниже клонится к земле, падает на нее, сгребает руками листья и грибную слякоть.

Оглянулся Михаил — а метрах в пяти от него остановился рыжий веснушчатый немец; он широко расставил ноги и прицелился из автомата. Напрасно Норкин нажимал на спусковой крючок. Патронов в диске не было. А почему бы не сделать так, как тот фашист? И, взмахнув автоматом, как палкой во время игры в городки, он бросил его в немца. Но тот уже успел выстрелить. — Тук-тук! — ударило Михаила в грудь.

Он сделал еще шаг, другой, но бок горел, наполнялась грудь расплавленным металлом, подогнулась левая нога, и упал лейтенант, уткнулся головой в корни полусгнившего, серого от времени пня.

Не видел Норкин ни того, как Козьянский подскочил к немцу и ударил автоматом по голове, ни бегущих со всех сторон матросов, но зато что-то тяжелое упало на него. Михаил хотел подняться, сбросить с себя тяжесть — и не мог. Словно придавили его к земле, словно она ожила и держала его, прижимала к себе его простреленную грудь. Не хватало воздуха. Михаил ловил его широко открытым ртом и не мог схватить. Только глаза и'мысли по-прежнему подчинялись ему. Он видел источенное червями основание пня и сказочно большого муравья, который лениво полз по бледно-зеленому стебельку травы.

Никогда еще все не казалось таким прекрасным: и муравей, и стебелек, и запах прели… И вдруг страшно захотелось пить.

Прошло несколько секунд, бесконечных как вечность, и стрельба отодвинулась в сторону. Тяжесть свалилась с Норкина. Ему стало легче, на по-прежнему хотелось пить и не хватало воздуха. Чьи-то руки вцепились в плечи и перевернули на спину. Зто Ольхов. Его голубые глаза с зелеными крапинками около зрачков совсем рядом. Значит, это он лежал на своем лейтенанте.