Изменить стиль страницы

– Расскажи мне еще раз о Харлан-Пэриш – месте, где ты вырос, – попросила она. – Расскажи о плантациях и о том, что произошло после отмены рабства. Мне нравится слушать, как ты рассказываешь. Мне нравится наблюдать, как меняется твое лицо, и как солнце освещает твою голову, и как у тебя загораются глаза, когда ты замечаешь что-нибудь рядом, а потом далеко-далеко.

– Похоже, ты только и делаешь, что смотришь, и совсем не слушаешь.

Если бы они были одни и если бы здесь не было носильщиков, сайке для детей, он бы растянулся рядом с ней на ковре, засунул одну руку ей под жакет, а другую подложил ей под спину. Сейчас он только и думал об этом.

– Ну как же, Джеймс, я слушаю. Я помню все, что ты рассказывал мне. А теперь давай рассказывай. Я вся внимание. Я удобно устроилась и тихонечко лежу, – опять засмеялась Юджиния. – Там, где тебе так хотелось бы лежать. Готова поспорить.

Она говорила и смеялась очень тихо. Какое значение имело, что она говорит? Юджиния повернула голову. «Ах, если бы только его лицо было рядом, – подумала она, – какой бы я была счастливой».

Те рассказы, которые больше всего нравились Юджинии, пугали Брауна, потому что он выдумывал их. Ему ничего другого не оставалось, как рассказывать о случаях из жизни других людей. Он рассказывал о мальчике, который сам управлял запущенной отцовской фермой, и становился этим мальчиком. Он чувствовал гладкую кожу английского седла, ощущал, как напрягаются мускулы на шее жеребца, прыгающего через изгородь, и представлял себе, что должен был чувствовать этот молодой человек, приезжая домой, небрежно отдавая поводья лошади одному ливрейному лакею, подзывая другого вытереть сапоги и приказывая третьему принести стакан охлажденного пунша.

Намного труднее было рассказывать о годах учебы в Академии. Когда Юджиния начинала расспрашивать про них, он отнекивался, говоря, что ему не хочется вспоминать об этом неприятном для него времени. Впечатления, которые складывались у Юджинии из его ответов, делали ее задумчивой и печальной. Браун не любил видеть ее грустной, он не знал, что такое она воображает о нем, но у него не было иного выбора.

– Расскажи мне еще раз о твоих дядюшке и тетушке и об учителе, и как опечалились все слуги, когда ты уезжал в Аннаполис. И как плакала твоя черная няня, – сказала ему на этот раз Юджиния, вытянув из травы длинный стебелек и покручивая им в воздухе, как бы собирая брызги света, пока не стало казаться, что стебелек вспыхнул золотистым огнем. Тогда она неожиданно посмотрела в глаза Брауну.

– Знаешь, Джеймс, мне бывает грустно думать о твоей настоящей матери. Хотела бы я…

Почему-то было очень больно говорить о детях, теряющих матерей, и о матерях, теряющих своих детей.

– Нет, – оборвала она себя, с усилием улыбнувшись, – не о том, как все плакали. Расскажи лучше о ночах. Когда ты был маленьким. Когда ты вылезал из окна, забирался на крышу, а потом сидел, дрожа, на дубе и слушал, как поют чернокожие. Я очень люблю слушать, как ты об этом рассказываешь.

Каждый день рассказы складывались по-своему, и Юджиния все запоминала, как будто внимание и желание все о нем знать могли восполнить то, что уже ушло в небытие. И каждый день кто-нибудь не давал ему рассказать все до конца – или Джинкс, или Лиззи – прибегал и требовал, чтобы они быстро пошли и посмотрели. Обнаруживалось какое-нибудь новое чудо, что-нибудь необыкновенное, что нужно было засвидетельствовать. Но такие вмешательства были частью семейной жизни, они только сближали Юджинию и Брауна.

– Ну так как, вы двое готовы ехать или нет? – могла, бросившись на ковер, спросить Джинкс, а позабывшая о степенности Лиззи могла закричать:

– Не щекоти ты меня, я же не могу сидеть спокойно, когда ты щекочешься!

Длинные утра и дни сливались одни с другими, но каждый их момент существовал сам по себе и легко запоминался, как запоминается момент, увиденный во сне.

* * *

Затем они снова ехали верхом, проделывая долгий путь домой и наблюдая, как перед ними вытягиваются тени. Джинкс прислушивалась к тому, как ее пони хлещет себя по бокам хвостом, отгоняя мух, как шелестит трава, приминаемая широким брюхом ее Неро, и размеренно дышут лошади. Джинкс очень хотелось знать, о чем животные говорят между собой. Обсуждают ли, что делали сегодня их седоки, не рассказывает ли одна из них, какая ей попалась вкусная трава, а другая сетует на противные камни под копытами.

– Ну что же, она не так уж и плоха, – может сказать Неро. – Она не тяжелая, но бывает, у меня весь рот…

– Не обращай на нее внимания, делай, как я, – обрывает ее пони, на котором ездит Лиззи. – Знай, спи себе, соня… Думай об овсе с ячменем…

– Ну, а кто будет смотреть, нет ли львов, голова садовая? – Мамина кобыла страшная трусиха, только и делает, что скулит. – Вот что я хотела бы знать…

И тогда в разговор вступает жеребец лейтенанта Брауна, авторитетно заявляющий:

– Хватит вам хныкать! За львами смотрят люди! Это замечание, повторяемое без конца, как последние слова замечательной шутки, вызывает такой приступ смеха у всех животных, что они останавливаются на полушаге, встряхивают гривой, мотают головой, всхрапывают и ржут, как будто в жизни не слышали ничего смешного. По крайней мере, так воображала Джинкс, когда их кавалькада степенно направлялась домой.

И музыка тоже была, Джинкс слышала ее в высокой траве:

Schlaf, Kindlein, schlaf,
Der Vater hütt die Schaf,
Die Mutter schüttelt's Baumelein,
Da fallt herab ein Fraümelein,
Schlaf, Kindlein, schlaf…

Это была детская песенка, запомнившаяся Джинкс с младенчества. Ее мотив повторяли ветер, копыта пони и поскрипывающие стремена. Снова, и снова, отчетливо, как никогда, прозрачно, как ледяная вода, как росинка под утренним солнцем: «Schlaf, Kindlein, schlaf…»

Спи, малышка. Твой отец
Чуткой череде овец
Счет ведет, не зная лени.
Ну, а древо сновидений,
Нежной, ласковой рукой
Ствол обняв, колышет мама,
Чтоб, с ветвей спадая манной,
Сны хранили твой покой…

Джинкс распевала себе и распевала, а животные на далеких равнинах то виднелись величиной с пуговицу, то становились малюсенькими, с булавочную головку. Вот над вершиной холма набегает быстрое облачко, и пасущиеся там зебры темнеют, как ночь, потом облако убегает дальше, и трава, и полосатые тела становятся ярче, более блестящими, чем раньше.

Так проходили дни в кетито под Найроби, пока Юджиния с девочками, лейтенантом Брауном и супругами Дюплесси ждали возвращения Джорджа. Один день походил на другой, все было обыденно, каждый жил своей жизнью, и казалось, что они всегда жили в этом маленьком мирке. Утро принадлежало семье Юджинии и Брауну, послеобеденное время и вечера – чете Дюплесси, новообретенным дедушке и бабушке, специалистам по играм и рассказыванию историй. Доктор Дюплесси помнил все на свете, миссис Дюплесси ничего. Лиззи и Джинкс играли вдвоем в какие-нибудь игры, а доктор Дюплесси сидел у огня и рассказывал истории, от которых у девочек захватывало дух.

Так протекали дни, когда время замирало, отступало назад и в конце вообще отлетало. Ночи – совершенно другое дело: ночи принадлежали Юджинии и Брауну.

– Вы в Академии никогда не учили стихов? – Юджиния была совершенно серьезной и спокойной. Она смотрела, как Джеймс снимает куртку, но мысли ее были далеко-далеко.

– Такого я не помню, – ответил он, пытаясь уйти от ответа. Он отвернулся к лампе, чтобы привернуть фитиль, потом скинул брюки и аккуратно сложил их на скамеечке.