Изменить стиль страницы

Мне еще видно было, как агонизировал мой самолет. За ним тянулся густой и черный хвост жирного дыма. Покинутая неуправляемая машина завершала свое стремительное пике.

«Мессершмитты», сбив несколько наших машин, стали полными хозяевами положения. А став хозяином, можно порезвиться. Пока я спускался на парашюте, какой-то «мессершмитт» попытался сделать заход и срубить меня пулеметной очередью. Однако оставшиеся в воздухе наши летчики отогнали его и проводили меня до самой земли. Они были еще сильны, и враг не смог их одолеть. Во всяком случае, они уберегли меня, не отдали на расправу. Но как их мало осталось, наших ребят! Из шести машин уцелело всего лишь три. Да, точно, всего три наших самолета самоотверженно отбивались от наседавших фашистских стервятников. Кого же еще сбили? Кажется, Володю Козлова. Точно, это его машина догорала на земле.

Спускался я удивительно быстро. Поднял голову и увидел, что в куполе парашюта светятся несколько огромных дыр… Значит, вражеская очередь повредила еще и парашют. Вот невезение! Однако больше я ничего не успел подумать. Меня ударило о землю с такой силой, что казалось – еще немного и я потеряю сознание.

Под горячую руку вскочил и принялся тушить парашют. Болело все тело, хорошо еще, что не поломал ног.

Бой в воздухе продолжался, но уходил куда-то в сторону. Тройка наших самолетов дралась отчаянно.

Немцы, удовлетворенные результатами воздушной схватки, скоро вышли из боя. Наши тоже устало потянулись домой. Я проводил их глазами. Нетрудно представить, как встретят их на родном аэродроме. Сколько нас ушло и сколько вернулось… Но я-то еще жив, я еще могу драться! Мне бы только добраться до аэродрома. Я еще поднимусь в воздух и открою счет мести.

По инструкции летчик обязан не оставлять парашюта. Отдышавшись, я сбросил перепачканный в масле комбинезон, сгреб в охапку парашют и поплелся к дороге.

Ох, эти дороги военного времени! Сколько горя проковыляло, проехало по ним в незабываемые скорбные месяцы всеобщего отступления. День и ночь тянулся по дорогам нескончаемый поток людей, скота, машин. Сколько времени прошло с того дня, как я побывал в Ростове? Немало. А ведь все это время дороги не затихали ни на минуту. Люди шли и шли. И это не под одним лишь Ростовом. Такая же картина ненависти и презрения к врагу наблюдалась на дорогах Украины, Белоруссии, черноземных областей России.

Я стоял на обочине дороги, все еще держа в руках парашют. Мимо проходили почерневшие от пыли, солнца и лишений беженцы. Рюкзаки, детские коляски, самодельные тележки. Гурты скота, поднимая пыль, шли прямо по целине. Грохотали тракторы, еле тащились комбайны.

Сколько десятков, а то и сотен километров за спиной у этих измученных людей! Сколько бессонных ночей. Сколько горя и слез… Женщины, казалось, совсем разучились плакать. Сухими безучастными глазами смотрели они прямо перед собой, видя под ногами лишь бесконечную пыльную дорогу. Вот женщина, босая, почерневшая, с неприбранными волосами, отошла на обочину, устало опустилась на землю и, расстегнув кофту, поднесла к груди укутанного ребенка. Ни голоса матери, ни писка ребенка. Мне показалось, что ребенок мертв. Но женщина, вперив перед собой невидящий взгляд, заученно покачивает сверток и молчит… молчит…

Старик, осыпанный пылью, почерневший, как грач, под солнцем и ветром, катит тележку. Крепкие жилистые руки старика цепко держат оглобли. В его глазах, казалось мне, застыл ужас бомбежек и пожаров. За тележкой, с трудом переступая натруженными ногами, семенит старуха. Руками она не то подталкивает тележку, не то держится, чтобы не упасть. На тележке на самом верху лежит почему-то хомут. Для чего старикам этот хомут? Скорей всего, была у них лошадь, потом ее убило шальной пулей или осколком, и старики своим ходом, на собственном горбу увозят от врага нехитрый скарб.

Старуха за тележкой разгибается, выпрямляет спину, скользит по мне усталым, равнодушным взглядом. А мимо, по-прежнему пыля, гомоня, грохоча, тянется и тянется бесконечный поток.

Поудобнее подхватив парашют, я пошел вместе с этим потоком беженцев. Но боль в ногах скоро стала давать знать. Видимо, падая, я все же отбил ноги.

Преодолевая боль, я тащусь по обочине, чтобы не мешать. Идти тяжело, приходится часто опускать парашют на землю и переводить дух.

Неяркое солнце изредка заслоняют легкие прозрачные облака. Тень застилает равнину, полную угрюмых, молчаливо бредущих людей. Иногда кажется, что это не тень, а пыль от миллионов ног, устало идущих с запада на восток.

Напротив меня остановилась бричка, запряженная парой крупных медлительных волов. В бричке на копне сена сидел сивоусый дядько с невозмутимым, обожженным солнцем лицом. Он ничего не сказал, только медленно перевел на меня взгляд. Я бросил в бричку парашют и полез на сено.

Волы снова потащили бричку.

Сначала я вытянулся на сене, расправил ноющие ноги. Глаза закрылись сами собой. Беспрестанное колыханье брички убаюкивало, навевало сон. На какой-то миг я забылся. Мне показалось, что я не на войне, а на поле, в мирное, совсем почти забытое время. Сухое сено пахло неуловимо тонко, и его забытый аромат напомнил мне счастливые дни покосов, когда вот таким же еле ощутимым запахом тянет от копен травы, скошенной в наших зеленых предгорьях.

Женский крик заставил меня открыть глаза. В толпе плакала женщина, сжимая в руках завернутого в одеяльце ребенка. Умер? Убит? Все так же равнодушно, будто заведенные, тянулись люди. Крик женщины висел в воздухе, никому, казалось, не было до нее дела. У каждого своя забота, свое несчастье. Люди уж отупели от страданий, они стали привычными.

Сверху мне хорошо видно поле, над которым только что произошел наш злополучный воздушный бой. Неподалеку догорало несколько машин. Теперь уже невозможно было разобрать, чьи это самолеты – наши или немецкие. На земле валялись груды сгоревшего металла. Взрывом опалена земля на несколько метров вокруг.

– Видел я,- вдруг густым басом произнес дядько, не вынимая из усов коротенькой прокуренной трубки.- Видел… Лихо вас били. Это ж подумать только надо!

Я промолчал. Что ему скажешь! А дядько снова надолго умолк, поглядывая прищуренными глазами на бесконечный и, видимо, привычный для него поток уходящих от врага людей. На голове возницы старенькая соломенная шляпа с опущенными полями. Из воротника пропыленной рубахи выступает крепкая шея в темных, словно задубелых морщинах.

– Ну, как думаешь?- снова спросил он.- Наверно, не побить нам немца? А?

Я удобнее пристроил на копне ноющее тело, подбил под голову парашют и закрыл глаза.

– Посмотрим.

– О, посмотрим!- горько сказал старик, качая головой.- Как будто в кино пошел да посмотрел…

Под монотонное бормотание возницы, под скрип и покачивание брички я задремал.

На аэродроме первым, кого я увидел, был мой техник Иван Лавриненко. Кажется, теряя последние силы, я дотащился до скамеечки, бросил парашют на землю и сел. Гудели ноги, звенело в голове. Я сидел на скамеечке, упираясь в нее руками, а техник глядел на меня обалделыми глазами и не знал, что сказать. Я понимал, что мое появление было воскрешением из мертвых. Редкий, очень редкий сбитый летчик возвращался на базу. И все же Иван Лавриненко ждал. Он не садился даже обедать, дожидаясь меня.

Наконец он спохватился.

– А мы уж!…- только и проронил он, обрадовано хлопоча возле меня и забирая парашют.

Оказывается, не садились обедать и техники Володи Пешкова и Володи Козлова. Тоже ждали, тоже надеялись…

Лишь сейчас в полной мере почувствовал я всю горечь утраты двух своих близких товарищей. А впереди еще ночь, когда особенно мучительно сознавать, что пустуют места на нарах по соседству с тобой. Еще вчера оба Володи как ни в чем не бывало весело балагурили, укладываясь спать, а сегодня… Проклятая война, проклятый враг! О, ты еще заплатишь за кровь наших ребят!

В землянке Иван Лавриненко налил мне кружку спирта, которым летчики неизменно запасались (все-таки разрядка для нервов после боя!), приготовил нехитрую закуску. Я медленно выпил спирт и долго сидел с опущенной головой. Скверно, тяжело было на душе, будто все виденное и пережитое – неравный бой, гибель друзей, незабываемая картина беженцев,- все это навалилось разом. Так я сидел долго. Иван Лавриненко молча сновал по землянке, куда-то уходил, что-то приносил и ставил на стол.