Изменить стиль страницы

Рукава рубахи у Монаха задрались, я видела загорелые, мускулистые и очень красивые руки, под стать четко очерченному лицу. Когда он бросил взгляд на меня, я сделала вид, будто проверяю степень натяжения веревки. Точно я догадалась, зачем это все.

Мы отправились к третьему дереву, все повторив, затем к четвертому, к пятому.

Натянутая веревка образовывала широкий зигзаг на уровне моего солнечного сплетения. Потом мы повернули обратно, используя те деревья, которые находились между уже оплетенными. Монах иногда протаскивал моток под веревкой, иногда — над ней, но в пересечениях не скреплял. В конце концов мы оказались на краю многоконечной звезды. Монах с удовлетворенным видом закрепил конец, который оказался не коротким, не длинным, а ровно таким, чтобы обернуть его дважды вокруг елового ствола и завязать. Затем он сам взялся за ствол, поставил ногу на веревку и одним сильным движением оказался на ней. Теперь-то я не смогла сдержать восхищения, — тем более, что сам Монах уже ни за что не держался. Я заметила, что он стоит, развернув ступни так, что веревка оказалась зацеплена невысоким, может, сантиметра в два каблуком.

Но это было еще не все. Балансируя, Монах поскользил к центру звезды. Под его тяжестью опора прогнулась, но не особенно сильно. Похоже, это была какая-то колдовская веревка. Я не представляла, как можно тут не упасть. В цирке я, правда, видела канатоходцев, но, во-первых, они были намного мельче и легче Монаха, а во-вторых, шли по куда как более надежному канату, со стальной нитью, что ли. И, конечно, со страховочным тросом. Здесь до земли было недалеко, и вполне можно позволить себе оступиться. Но Монах не позволил. Дойдя до пересечения веревок, он приостановился, перенес вес на одну ногу, осторожно переступил, перекатился и двинулся дальше. Я вспомнила, как мы занимались в Монастыре. Основа движения оставалась той же. Но скольжение над землей все равно выглядело невероятным — особенно, когда Монах менял траекторию ближе к центру, переступая с одной веревки на другую. У меня даже голова закружилась.

Минут через пять Монах остановился и развернулся ко мне. Попружинил, сгибая колени, точно собрался прыгнуть, но этого делать не стал. Зато крикнул:

— Давай!

Я, смущенно улыбаясь, помотала головой. Нет, это невозможно.

— Ты же умеешь.

Черт. Я не могла отказаться. Я очень хорошо понимала, как движется по веревкам он. Я даже чувствовала телом, как он делает это. Я понадеялась, что он подойдет и протянет мне руку, но тут же поняла, что это оказалось бы слишком сложным — вдвоем удерживать равновесие. Точнее, ему — удерживать нас обоих. Он мог и такое, я не сомневалась. Но он сохранял дистанцию. Так. Задрать настолько высоко ногу я бы сумела, но подтянуть себя потом — вряд ли. Я осмотрелась в поисках дерева с подходящей веткой. Оно нашлось. Монах все еще смотрел на меня. Я постаралась не обращать внимания. Схватилась руками за ветку. Уперлась подошвами в ствол.

Подтянулась, сделав пару шагов по коре. Я знала, что поступаю правильно. Монах должен был оценить. Веревка оказалась под ногами, я сидела на ней на корточках, обняв ствол. Веревка дрожала и готова была опасно качнуться, если я ее не пойму.

Я поставила ступни ей перпендикулярно, и вывернувшись, не отпуская дерево, осторожно выпрямилась. Прислонилась к стволу боком, перекатилась на спину, перенесла на ствол вес, и переставила ноги так, чтобы можно было идти. Захватило дух. Я чувствовала неровность коры под ладонями, взмокшими от волнения.

— Давай, — повторил Монах, но уже тихо.

Я отлепила руки, а потом и спину. Выставила ладони так, точно по бокам были две стены, помогающие не упасть. И сделала шаг. Точнее, просто передвинула по веревке правую ногу. Веревка держала. Пока.

— Хватит, — сказал Монах.

Я с облегчением рухнула вниз. Приземлилась, практически, на четвереньки. Хорошо, хоть на бок не завалилась.

— Молодец, — Монах стоял надо мной.

Я встала, отряхнула ладони.

— Я бы упала, — сказала я, задумчиво глядя на веревочную звезду.

— Да, — согласился Монах. — Делать что-то имеет смысл лишь до того момента, пока ты уверен, что не упадешь.

— А как же риск — благородное дело? — позволила я себе съехидничать. — Преодоление себя и все такое…

— Глупости. Всего лишь попытка себя возвеличить. В то время как увеличивать надо веру, а не себя. Точнее…

Он усмехнулся так, будто кто-то внутри жестко пресек его пафос. И поправился:

— Увеличивать веру не надо, но целесообразно. Если, конечно, у тебя есть какая-нибудь хорошая цель.

Запись сорок восьмая

Следующий час мы молчаливо и аккуратно сматывали веревку в кольцо. По ассоциации у меня перед глазами маячила Вера — невысокая большеглазая женщина-белка. Когда веревка заканчивалась, я решилась:

— Можно спросить?

— Спроси.

— Та женщина с вами, Вера, она…

— Тоже из университета. Профессор ее научный руководитель.

— Она совсем не общается… не работает с нами.

— Ты забыла, что здесь эксперимент, а не школа?

Я чуть не покраснела, но затыкаться не стала.

— Но с ней можно поговорить?

Монах рассмеялся. Смех был похож на карканье.

— Можно. Только Вера не разговаривает.

— То есть?

— Так получилось. Она немая.

Вот это сюрприз.

— Но она слышит?

— Конечно. Хочешь ей выговориться?

Я не знала, что и ответить. Я представила, как подхожу к Вере, прошу ее выслушать, а она вынуждена молчать. Разве что коротко кивнет. Но нам ведь придется куда-то пойти, чтобы уединиться. Как она покажет, куда? Порывистыми жестами, как делают глухонемые? Я бы чувствовала себя полной дурой. Я могу говорить, а она — нет. Я могу с ней откровенничать, а она ничего не скажет.

Разве что записку черкнет, но это уж совсем по-дурацки. Она мне нравилась, да.

Но мне было бы жутко стыдно общаться с ней. Стыдно за свою полноценность, что ли.

Хотя она была лучше, умнее меня, даже красивее. Но она не могла говорить. Никому.

Ничего. Я вспомнила фильм, в котором немые мычали, когда старались привлечь внимание. Такое мычание — не дай Бог, я его услышу, — разрушило бы в моих глазах Веру всю.

— Как же она пишет диссертацию? — в следующий миг я осознала глупость своего вопроса. Она же пишет, а не проговаривает.

Монах внимательно посмотрел на меня, и, видимо, уловил какие-то движения на лице.

— Ты же сама все поняла. Возвращайся.

Он остался в лесу. Мне почему-то казалось, что сейчас он снова примется разматывать веревку и делать звезду. Моя помощь не так уж была и нужна. А может, звезда возникнет в его сознании, и он станет скользить по границам ее лучей намного, намного выше, чем наяву.

На поляне я села на то же бревно, где некоторое время назад сидел старший Монах.

Сбоку было окно. Точнее, просто пустой проем. Из комнаты доносился голос профессора. Он говорил о непонятных вещах — о том, что осеннюю сессию для старшей группы следует провести на море, и о преобразовании твердых тел в волновые системы. Мне мерещились оборотни в утренних сумерках, похожие на плотный туман и погруженные в плавное, медленное движение. Я сидела снаружи и одновременно ощущала себя внутри. Я знала, Вера и младший монах внимают профессору, сидя напротив него, а я стою там же в тени у стены. Вера. Я то и дело сравнивала ее с собой. Когда мы только пришли в Монастырь, нам сказали, что строить жизнь надо так, чтобы быть готовым пожертвовать ради нее рукой. Но это всего лишь эксперимент, и реально руки нам никто не отрубит. Хотела бы я понять, ради чего Вера рассталась с голосом.

Подробности я узнала позже. Вера родилась во время войны. Где-то всегда есть война. Младенцем Вера никогда не плакала, и это оказывалось очень кстати для ее родителей — матери, вечно занятой поисками продуктов, и отцу, возглавляющему партизанский отряд (впрочем, другая воюющая сторона утверждала, что он был главарем бандитов). Потом мать погибла во время взрыва; отца поймали, отдали под суд и пристрелили, когда он пытался бежать; сестер и братьев рассовали по разным детским домам страны-победителя. Тут-то и обнаружилось, что трехлетняя Вера не говорит вообще. Раньше ее молчание завоеватели списывали на испуг, но долго пугаться доброжелательных женщин в белых халатах не представлялось возможным.