Ну ладно, с Европейского комитета хоть шерсти клок, бормотал я себе под нос, переворачивая величественные страницы, – боже, опять суп прентаньер, опять тюрбо сос Бомарше, пулард а лестрагон – а где ягненок по-анжуйски в собственном вине, где седло дикой козы со стременами по-баварски, где “утеха дервиша” – мозоли верблюда, замаринованные в поту его погонщика, да где хотя бы самый ординарный датский суп с красными гамбургскими клецками?..

– Вы, наверно, кончали курсы официантов, – почтительно догадался корректно склонивший мясистое ухо метрдотель.

– А я помню рецепт датского супа с красными гамбургскими клецками, -интригующе прошептала мне Женя, – сало дикого кабана, яйца и коренья, а для клецок четыре сорта мяса, немножко пива, имбирь и травка “утешение желудка”.

Ничто так не объединяет, как общая сказка,- мы окончательно почувствовали себя старыми друзьями, а между нами на слепящей глаза крахмальной скатерти среди сверкающих приборов, забытые, свежо и остро пахли морем на блюде устрицы во льду, – меня влекут звуки, а не лакомства.

– Вино какой страны вы предпочитаете в это время дня? Да, я забыл – еврейское… Мне только сейчас пришло в голову: уже много лет действительно перестали попадаться так называемые дурачки… Я даже дружил с одним таким, его звали Мавзолейщик…

По сердцу противно, будто по стеклу, проскребли кошачьи коготки:

Мавзолейщик был моим первым серьезным предательством. Мавзолейщика его культурный папа (пиджак вместо робы) возил к докторам аж в самую

Москву, где он не то видел мавзолей, не то даже побывал в нем, – пацаны постоянно выспрашивали, видел ли он Сталина, но чуть

Мавзолейщик заводил словоохотливо (одутловатый, желтый, в свои “за тридцать” покрытый нечистым подростковым пухом, особенно нелепый в отцовском “костюме”, как у нас именовались пиджаки, среди “куфаек” и всевозможных “клифтов”), чуть только он заводил: “Ишел я это…”, – как кто-нибудь тут же довершал: “К Сталину в гости”.

Дальше смех уже разворачивался без участия Мавзолейщика. Слышь, ребя, одного спрашивают: ты где работаешь? “В Кремле”. Них-хера!.. А кем? “Сторожем”. А Сталина видел? “Видел”. Них-хера!.. Где? “На портрете”. Мавзолейщик растерянно взирал на всеобщее веселье, потом переводил взгляд на меня, но не мог же я обнаружить дружбу с дурачком… Меня вдруг передернуло от сладостной ресторанной прохлады,

– я увидел, как Мавзолейщика уводит с улицы его тонная мамаша, обращаясь с ним с совершенно дурацкой нежностью…

Вот это главное наследство и оставляют нам наши папы с мамами – иллюзию нашей безмерной ценности в мире, где все твердит нам: ты никто, ты никто, ты стоишь столько, сколько мы с тебя имеем!

– А мне мои родители, наоборот, внушали: будь скромнее, будь скромнее… Как будто я хуже всех, – печально призналась Женя, и я понял, что она отвечает моим мыслям. – А разве вас ваш папа не учил быть скромнее?

– Нет. Он, наоборот, давал мне понять: не продавайся, ты стоишь дороже. Жаль, он не объяснил мне, что служить стоит только бессмертному.

– Когда я вас в первый раз услышала, меня так это удивило… – ее стеклышки растроганно блеснули. – Неужели, я подумала, такие слова еще живы?

– Мм… Это и есть моя любимая греза: воскресить высокие слова.

– А почему вы не хотите воскресить слово Бог?

– Я просто не понимаю, что означает это слово. По-моему, оно пытается выдать за реальность какие-то наши мечты. Или детские воспоминания о родителях…

– А вот я – если бы я и правда сама придумала Бога по образу и подобию моих родителей, он был бы не дай бог… Когда мне было шесть лет, я ушла из дома. Хотела дойти по шпалам до Москвы, я знала, что в Москве детей страшно любят. Взяла сырое яйцо, спички, мелочи тридцать четыре копейки… Спички, чтобы сварить яйцо, а на мелочь я хотела в каждом городе что-нибудь покупать: мне будут давать сдачу, я на сдачу снова буду покупать…

И я увидел крошечную девочку, среди полей и лесов в опускающихся сумерках перепрыгивающую со шпалы на шпалу, и…

– А потом меня только сказки и спасли, – услышал я ее грустный голосок,- я только через много лет это поняла: Бог спас. Я в первом классе заболела – у нас в школе уличную обувь запирали, и я на переменке слишком долго прогуляла по снегу в домашних башмачках. И у меня начался геморрагический васкулит – такая болезнь сосудов, от нее суставы перестают сгибаться…

И я увидел полутемную ежовскую больницу, огромную детскую палату, не разбирающую пола и возраста, и на провисающей пружинной койке маленькую перепуганную девочку с блуждающими глазками, напоминающими спелые арбузные семечки, не понимающую, как она сюда попала и почему ей не разрешают вставать да к тому же и мучают, вонзают в ручку иглу за иглой, а потом еще и шарят иголкой под кожей… А если дернешься, грозят привязать к кровати и колоть в голову. “А будешь вставать – и с тобой будет то же, что с Серегиным!”

Маленький Серегин пролежал до самого вечера на соседней койке с ватками в носу, и она понимала, что, значит, теперь ему уже не нужно дышать, раз его ротик перевернутой галочкой тоже плотно сомкнут, а из коридора тем временем весь день неслась песня “Если радость на всех одна, на всех и беда одна”, а вставать она уже, конечно, не смела, по крайней мере, выходить в туалет, а когда становилось совсем уже невмочь, просила девочек отгородить ее от мальчишек и доставала свой горшок из-под кровати… А трусики на всех надевали одинаковые – мальчишеские, линялые…

Здесь я еще раз немножко удивился ее откровенности, но, вглядевшись в ее губки, снова понял, что вся эта картина уже открывается мне без слов. А она целые дни под тусклым электрическим солнышком и половину ночей под покойницкой синей лампой проводила в грезах, в разговорах с каким-то невидимым владыкой, которого она называла Ваше

Величество. Она просила только, чтобы было легче дышать и перестали колоть. И помогало. Когда изредка допускали маму, та всегда спрашивала: “Тебе уколы ставят?” – и она неизменно отвечала: нет. Но как же, удивлялась мама, смотри, у тебя же все ручки исколоты. Не знаю, равнодушно отвечала она…

– Потому я теперь так и ненавижу интернаты. Меня бы ведь тоже посчитали умственно отсталой. Дебилкой, как у вас выражаются.

Ленинградская промышленная окраина, дышащая пыльным жаром грановитая ограда номерного завода. Однако вместо ржавых железяк моему взору открылся безукоризненно пустой асфальтовый плац – только у входа в красный кирпичный цех молодой негр в военизированной футболке с надписью “FBI” вялыми движениями метлы возрождал то справа, то слева скромное облачко пыли.

– Что за черт, откуда здесь фэбээровцы?..

– Какие фэбээровцы? А, это… Над этим интернатом шефствует таможня, она им передает всякую конфискованную ерунду. Здравствуй, Федя, как поживаешь?

– Вы не собираетесь в Америку? – требовательно спросил негр, и я увидел, что черты лица у него довольно европейские.

– Пока нет, – я постарался выразить глубокое сожаление.

– Найдите там тогда моего отца, когда поедете, ладно?

– Н-ну, хорошо… Попробую… А как его фамилия?

– Андреев. Сергей Федорович Андреев. Я ищу отца, а мама ищет меня.

– Они все такие сказки про себя сочиняют, – шепнула мне Женя. -

Дирекция разыскала его мамашу – она их всех послала.

В прохладном вестибюле неведомо откуда ворвался и заметался от стены к стене совершенно звериный вой. Однако бывалая Женя явно не видела в этом ничего особенного. По типично больничному коридору в сопровождении нестихающего воя мы с моим Вергилием в легком жирафьем платьице добрались до столовой какого-то впавшего в бедность детского садика – на стене раздувала потрескавшиеся щеки огромная фиолетовая голова в шлеме, Руслан же был сорван со стены могучим ураганом вместе с конем. Типично детсадовская нянечка в белом халате пригнала стайку молодежи, обряженной в самый разнообразный конфискат, от спортивного костюма до вечернего платья. Это здешняя элита, по-свойски прошептала мне Женя, от многих матери отказались из-за каких-нибудь двигательных нарушений, а потом депривация, и конец… Но они и здесь на особом положении, выходят в город, подрабатывают… В Финляндии они вообще жили бы, как все…