Нодар Джин
Повесть об исходе и суете
1. Родиться надо на родине
Петхаин находится в самом тесном районе грузинской столицы. Теснота образовалась в Петхаине прежде всего от скопившегося в нём времени. Никакое пространство, где скопилось столько времени, не располагает к жизни – и в юности я сердился на себя за то, что родился именно там.
Ещё больше бесили меня тогда мои предки. Не только потому, что – изгнанные из Вавилона двадцать пять веков назад – они обосновались именно на этом пространстве. Возмущало меня и другое: они назвали его «Петхаином» – «Домом жизни».
Позже, когда пришла пора смирения с фактами, я тяготился тем, что не родился где-нибудь ещё. Это состояние длилось вплоть до мгновения, когда я вдруг стал настоящим реалистом, – человеком, умеющим не оборачиваться назад.
Следующее мгновение принесло с собой решение последовать примеру всех петхаинских «вавилонян» – уехать в Америку. В Америке – тоже почти мгновенно – стало понятным, что жить можно где угодно, но родиться не везде. И что родиться надо на родине, ибо в этом случае постижение сути вещей – если и происходит – связано с меньшей печалью…
Как только самолёт стал кружить над Нью-Йорком и я припал к окну, меня удивила привычность непостижимых символов. Мне показалось, что прибываю туда, откуда улетел. Небо за окном было тем же – как скатерть из джинсового полотна, утыканная стеариновыми фигурками из пышных грибов, тонких столбиков и грузных баб. Я, впрочем, не желал ничего знакомого. Тем более что прошлое, каким бы привычным оно ни было, так же непостижимо, как ненаступившее.
В голове моей мелькнул тревожный вопрос: А вдруг будущее ничем не отличается от прошлого или настоящего? Разве только своей бесконечностью. Ещё мне подумалось, будто будущее есть иллюзия – тем более сильная, чем быстрее скользишь по кругу, в котором с реальным смыкается лишь прошлое.
Рядом сидели жена с дочерью – символы сомкнутого круга, и когда самолёт пошёл на снижение, меня полоснула по сердцу острая тоска по родительскому дому. Мне захотелось в прошлое, и пока моя дочь спрашивала у матери почему это облака выглядят всюду одинаково, я записывал в свою синюю тетрадь для будущих воспоминаний историю о чокнутом старике по прозвищу Грыжа.
Историю, которая в нью-йоркском небе, в преддверии новой жизни, обрела пугающий смысл.
2. Правда не в суете, а в покое
Незадолго до прощания с прошлым я очутился в высокогорной деревне к северу от глухого грузинского городка Пасанаури. Именовалась она почти так же, как мой тбилисский квартал, Бейт-Хаим, и была основана теми же вавилонскими изгнанниками.
Если это предание правдиво, летопись Бейт-Хаима – единственная в мире летопись неподвижного существования двухсот еврейских семей, которых среди прочих вавилонских иудеев погнал из своих владений Навуходоносор.
Вавилонские изгнанники разбрелись кто куда, но лишь одним бейт-хаимцам, достигнувшим самого края земли, скалистой ложбинки меж вершинами Кавказского хребта, – только им, единственным из евреев, удалось выскользнуть за скобки истории и схорониться от времени. Им, кстати, самим же и казалось, будто одни лишь они сумели увернуться от порчи, порождаемой желанием или необходимостью соответствовать времени.
В Бейт-Хаиме родился мой дед Меир. Он занимался там Каббалой, но позже, когда спустился с гор, отошёл от неё. Пристав к людям, которым приходится жить в окружении плоского ландшафта и которым не знаком страх перед изобретательностью пространства, дед превратился в обыкновенного раввина. К концу жизни, однако, когда обессилел и слёг, он стал вдруг посвящать меня в таинства каббалистических ритуалов и уговаривать отца вернуть его в Бейт-Хаим.
После смерти Меира, во время поминальных ужинов в его честь, отец говорил мне, напившись водки, что когда-нибудь нам с ним следует посетить Бейт-Хаим. Куда он так и не свёз деда, ибо по тем временам слабосильного старика до кавказских вершин было не довести.
А что нам там делать? – не понимал я.
Тот в ответ пожимал плечами: Делать там нечего ни нам с тобой, ни кому-нибудь ещё. Но мы с тобой всё-таки вавилоняне, а Бейт-Хаим – единственное, что от Вавилона осталось, ибо, мол, в наш Петхаин за последние две с половиной тысячи лет наехало много чужеземцев. Спешить, правда, незачем, добавлял он. Дед твой утверждал, что деревня простоит ещё столько же лет, сколько прошло после изгнания – и ничто в ней не изменится. Поедем когда постарею.
Постареть отцу не привелось, а о деревне я вспомнил много позже его смерти, при составлении списка еврейских поселений, которые я задумал посетить и сфотографировать. Знакомство с Бейт-Хаимом отложил на самый конец скитаний, ибо деревне, считал я, деваться и вправду некуда.
Считал, как выяснилось, неверно.
Когда я туда прибыл, сама деревня – скопище приземистых построек из почерневшего камня – стояла на положенном ей месте, но в ней не оказалось ни души, а в образовавшейся пустоте безадресно шмыгал ветер. Солнце то ли всходило тогда, то ли, наоборот, садилось – и свет вокруг лежал неверный. Узкие проулки между домами заросли горным бурьяном, захламленным пожелтевшими газетными лоскутами и битым оконным стеклом.
В «Доме жизни» стояла гробовая тишина. Она накатывалась на него с примыкавшего к нему крутого ската, устланного базальтовым паркетом из могильных плит. Оттуда же, с кладбища, набегал ветер и стучал пустыми оконными рамами.
Из деревни, выщербленная в скале, скрадывалась вниз на цыпочках долгая лестница, которая привела меня в знакомое по карте хевсурское селение Циури. То есть – Небесное.
Хевсуры рассказали мне там, что с год назад бейт-хаимцы – а было их, как при Навуходоносоре, ровно двести семей – снялись с места и единым скопом ушли в Иерусалим. Остался один только Грыжа. Полоумный старик с жёлтой бородой и с большой мошоночной грыжей, которого хевсуры не побрезговали приютить, ибо считали себя самым гостеприимным из грузинских племён.
Если бы не это гостеприимство или ещё неспособность преступать все библейские заповеди сразу, то их самоназвание – «хевсуры», «горские иудеи» – можно было бы принять на веру. С иудеями, впрочем, их роднит лишь страсть к острым блюдам. Тогда как отличие между ними сводится к отсутствию у хевсуров любопытства. Из-за чего они так и не научились у евреев нарушать в единичных поступках все десять главных предписаний.
Накормив перчёной солянкой и не задав ни одного вопроса, они привели меня к старику с грыжей и с очень общим лицом.
Имени у него не оказалось, – только прозвище.
Не было никогда и каких-либо документов, подтверждавших его существование. Где бы он ни очутился в мире – его не существовало.
Узнав, что раввин Меир был моим дедом, Грыжа отвечал на вопросы неохотно, поскольку всё ещё злился на него. Твой дед, сказал он мне, лишил нас жемчуга, покинув Бейт-Хаим. Пожаловался, будто дед не устоял против пагубной страсти к движению и спустился в долину. С него, дескать, всё и началось: Бейт-Хаим стал терять жемчуг за жемчугом, пока вдруг не снялся с места и не исчез совсем.
Пытаясь понравиться Грыже, я напомнил ему из Талмуда, что жемчуг не исчезает. Жемчуг – везде жемчуг, и если кто-нибудь потерял его, то потерял его только потерявший. Кроме того, добавил я, мой дед ушёл от вас давно. На каждый час довольно своего горя. Поговорим о том, что случилось недавно.
Старик ответил, что деревня ушла в Иерусалим, поддавшись губительной страсти, одолевающей всю землю и насаждаемой молодыми.
А как же старцы, спросил я, почему ушли они?
А старцы, воскликнул Грыжа, которые живут уже не потому, что у них бьётся сердце, а из привычки, – они боятся быть старцами и хотят быть молодыми. И это тоже грех! Но за каждый грех есть наказание. Все они – и молодые, и старые – захотят, если не умрут, вернуться домой. А если умрут, то с ними случится самое страшное: они забудут место, где жили: